Нянька с половой тряпкой в клинике, куда он в очередной раз возил Адку на консультацию, отвела в сторону и шепотом насоветовала поклониться чудотворной иконе «Божией Матери Всех Скорбящих Радость», — что, мол, помогает как никакая прочая мать. Лёвка по-тихой иконкой такой разжился, в картонном варианте, и Адке подсунул. Сказал, Адусик, ну пусть полежит она у тебя под подушкой какое-то время, хуже ведь не будет, ну?
Аделина на шутку тогда не отреагировала, картонку эту золоченую не взяла и впервые за долгое время обиделась на мужа. Хотя понимала, что Лёвка тут ни при чем, хотел как лучше, но нечаянно пересолил, попал на открытый участок раны. И стало вдруг ужасно обидно, что она, молодая красивая баба, любящая и любимая, верная как мало кто, обожающая чужих детей, вкладывающаяся в них без остатка и нормальной зарплаты, сама обделена, по сути, этой радостью — материнство, оказывается, не для нее, для других, для особенных. У той, кстати, проститутки с математическим наклоном двойня родилась в прошлом году — та же биологиня рассказала, из 9 «А», — причем в законном браке. И живет та в Неаполе, с мужем, потомком какого-то тамошнего графа, в замке черт знает какого века. А она, княжна Урусова, или даже княгиня уже, не то что в замке или фамильном имении — даже родить не в состоянии. Для чего тогда все? Вообще все?
Когда ей стукнуло тридцать, Лёвка побежал по людям, нашел чего хотел и взял, считай, даром, с учетом недавно провозглашенного дефолта. Владелец — полулох, любитель, к тому же и несколько блаженный, без диапазона. Принял бабки, минимальные, и добавку в виде коллекции бронзовых колокольчиков и бывшего Адкиного с покойной Валерией Ильиничной мейсенского блюда. Ну а в качестве бонуса, чтобы он в последний момент не передумал, Гуглицкий вручил ему подсвечник, пустячный, из расхожих запасов псевдостаринного барахла, зато до сияния отдраенный Лёвкой так, чтобы от желания заиметь и воткнуть в него восковую свечку просто рябило в глазах; тоже — бронзы, но самой обычной, из мещанской лавки начала века, без изысков, работы и внятной культуры. Короче, дешевка.
В общем — обычный круговорот предметов старинного быта в природе нынешних вещей. Владелец же нужной Гуглицкому вещицы был еще и благодарен бесконечно, что и деньги есть теперь на сколько-то жизни после дефолта, и блюдо к тому же нажил, и колокольцы. По объявлению мужичок был, по случаю, какие практически закончились одновременно с подоспевшей эпохой, изменившей привычные традиции и уклады. Лёвка подумал еще, лет через пять-семь вещица уйдет влет, минимум в четыре конца, если что. Но это он так умом пораскинул больше по привычке. А сама вещь превосходная — можно носить, а можно, чтоб по неносильным дням и под стеклом покоилась, правей Гоголевой консоли, между серебряной пороховницей начала девятнадцатого и амулетом, выточенным арабом-язычником из верблюжьей тазобедренной кости, где-то в районе первых шести столетий нашей эры. Не стыдно и туда, к нему. Ожерелье. Эпоха — ранний романтизм, идеально круглые голубоватого с розовым оттенка жемчужины, нанизанные на нить, перемежаемые резными косточками. В центре — одна, покрупней и чуть продолговатая. Ну слов нет, безукоризненный подарок для Адки.
Она оценила. Надела, покрутилась перед зеркалом и пошла целовать. И сама же предложила после того, как оторвалась от мужа, не дожидаясь неуклюжего Лёвкиного намека:
— Хранить под стеклом буду, ладно? — И точно обозначила место, без подсказки, — рядом с пороховницей, гут?
— Гут, Адусик, — обрадовался Лёвка, — очень большой и замечательный гут.
Она отнесла ожерелье к пороховнице, вернулась за стол и обняла мужа.
Отмечали вдвоем; в этот день она устала, просидела до самого вечера на учительской конференции, где выступала с докладом, а доклад писала всю предыдущую ночь, почти не спала. Да и не хотелось праздник свой особенно раздувать, не приветствовала она собственные отмечания.
Сидели в гостиной. Когда начали, было уже совсем поздно. Лёвка в этот раз преодолел-таки себя, купил цветов, большой букет, но не вручил вместе с подарком, а поставил в вазу, на консоль, рядом с Гоголем. Тот зыркнул на вазу глазом и отвернулся. А чуть погодя прокомментировал:
— Ишь-гоголем-ходит-пидор-рас, пидор-рас, пидор-рас!!!
— Помолчал бы, недоделанный, — обиделся Гуглицкий, — сам такой. Нашел время счеты сводить. Праздник у нас, не видишь? Юбилей твоей хозяйки.
— Непарься-чувыр-рло-оффшор-рное!!! — не согласилась птица. И тут же, еще. — Комуто-хер-ровато! — и так трижды.
Лёвка махнул на него рукой, и они стали праздновать. Сказал слова, что заготовил, и они выпили. А потом еще, вдогонку.
Через час пригласили Прасковью, посидеть с ними. Та присоединилась, конечно, но очень стеснялась принимать с хозяевами пищу за одним столом, так и не смогла подчинить себя такому правилу, как Ада ни просила ее плюнуть на старые привычки. Не получалось, кусок не лез в рот, застревал где-то на подходе к глотке. Сидеть — да. Поговорить, если надо, — тоже. Ну и чай разве что. А еду кушать — не, никак.
По завершении стола с Черепом пришлось гулять Лёвке, для Прасковьи было уже поздновато. Темь, сказала, на дворе уже. Да и самому, если честно, хотелось пройтись, продышаться, обдумать, как все у него получилось и довольна ли осталась Адка его, тайно любимая даже больше, чем в открытую.
От своей Зубовки не спеша двинул в сторону бульваров, по Пречистенке. Дойдя, свернул налево, к Никитским, и, втягивая в себя весенний воздух, нетрезво потопал дальше по центру Гоголевского бульвара. Череп, чувствуя настроение хозяина, не тянул по привычке обратно, торопясь вернуться домой как можно скорей, а решил использовать редкий случай отлить надолго вперед и заодно нанюхать себя новыми местами.
Так они пробрели весь Гоголевский бульвар и воткнулись в подземный переход у «Праги». Там Лёвка застопорился и, пьяно прикинув, решил не останавливаться, а продолжить ночное путешествие. Они перешли под Новым Арбатом и вышли к началу Никитского. Внезапно Череп потянул в ближайшую арку. Сопротивляться Лёвка не стал: раз тянет, значит надо ему, лысому. Отметил лишь, дом № 7. Что-то во всем этом было ему знакомым, но неясно, далеко, призрачно. Он осмотрелся.
«И все-таки красивая она, Москва эта чертова, — подумал он, едва успевая за Черепом. — Сколько ни гноби ее, ни уродуй, ни издевайся, как ни воруй, ни оттягивай у нее самые сладкие куски, все равно плохо поддается. Стоит. Стонет, но держится, зараза».
Двор, а скорее просторный сквер, в который затянул его кобель, был темен и совершенно пуст. Единственный фонарь не горел. В глубине, еле заметно отсвечивая стеной фасада, просматривался особняк, музейная усадьба конца, наверное, семнадцатого — начала восемнадцатого века, выполненная в классическом стиле, с разнесенными по всей длине выступающей части фасада арками парадного входа, расположившегося под балконом второго этажа, плюс портики, колонны, медная кровля — все по уму.
«Зачем нам туда, собака?» — подумал Лёвка и скомандовал:
— Да постой ты, лысый черт, погоди, Черепок, не тяни так!