— По-моему, если человек доходит до того, что должен был сделать в пятнадцать, только к тридцати двум, он дурак.
Я встал, надел шляпу и вышел.
* * *
Я еще задержался в тот приезд на Гриане. Перепил на свадьбе Юлия и Хлои до состояния «прощай, завтра», так что проснулся только послезавтра в квартире Гретхен, которая отважно вступила в битву за мою ничтожную жизнь с зеленым чудовищем похмелья, за что была соответственно вознаграждаема еще трое суток, которые я, уже вполне здоровый и работоспособный, соблюдал высококлассный постельный режим. У меня даже начало понемногу складываться ощущение, что с Грианы я вообще не улечу, но в одно прекрасное утро меня настигло сразу два звонка. Грианский офис «Галактики слухов», располагавшийся на третьем материке, передал мне послание от Михалыча. Молодой женский голос, изредка откашливаясь по цензурным соображениям, зачитал текст радиограммы, в которой меня срочно просили перестать валять дурака и транспортировать, цитирую, «ленивую зажиревшую на чиггийских харчах задницу» в славный город на Неве. Второй звонок был от Магдолы Райс. Милая женщина сообщала, что подарочный унитаз-аквариум, который я в подпитии заказал у нее для мамы, готов.
Следующим утром пятнадцатого числа весеннего месяца марта из дверей питерского космопорта в бежевом плаще на кофейной подкладке легкой холостяцкой походкой вышел единственный сын Саломеи, журналист Носферату Шатов.
Здравствуй, Земля!
Часть 2
Собачье дело
Вся эта нелепая история началась за завтраком. Это, в общем-то, непреложный закон для историй. За ужином начинаются темные истории, за обедом — жаркие, а за завтраком именно нелепые, поскольку кто станет хвастать своим умом, если у него во рту не было еще ни капли кофе. Да и какой могла оказаться эта история, если завтрак, за которым она началась, — это завтрак моей семьи.
Во главе стола восседал, как полагается, Хозяин. А главнокомандующим курятника вот уже тридцать два года, с самого момента бегства предыдущего хозяина — моего драгоценного папы, являюсь я, Ферро Шатов. Поскольку мой не обделенный разумом родитель ретировался, бросив штурвал семейного брига, совсем незадолго до моего рождения, я, старший сын старшего чада покойного Ясона Шатова, с первым вздохом и криком новорожденного взвалил на плечи неподъемный груз обязанностей главы небольшого, но чрезвычайно беспокойного семейства, не получив при этом никаких особенных прав.
За исключением маминого нового любовника Николаоса, который, к счастью, улетел в Афины к приболевшей тетке Медее, я был самым молодым представителем семейства. Именно поэтому, несмотря на тридцать два года, звездную журналистскую карьеру и несколько седых волос на висках, почитался не полновластным тираном, а скорее инфантом, постоянно наставляемым на истинный путь старшими, хоть и менее титулованными, родственниками.
Особенно на этом поприще преуспел дядя Катя…
Стоп. Придется объясняться. Как всегда, когда приходится знакомить постороннего человека с моей семьей. Именно из-за этой процедуры я до сих пор не женат. Не знаю такого человека, который в здравом уме и по своей воле обрек бы любимую женщину на подобное испытание.
Так вот, история моей семьи началась значительно раньше этого злополучного завтрака, в тот самый день, когда моего прапрапрадеда, одаренного крестьянского сына Якова Шатова, отправили учиться в Санкт-Петербург.
Предок так рьяно засел за книги, что был нежно любим и уважаем преподавателями и однокашниками. Но некрепкая крестьянская психика дала трещину, и Яша Шатов, женившись и родив сына, назвал отпрыска Аристотелем. На этом неугомонный дед не успокоился и потребовал от сына дать торжественное обещание впредь называть потомков великого рода Шатовых лишь столь же великими именами. Как послушный сын, Ристя Шатов тщательно отбирал имена для своих, увы, многочисленных детей. Его второй сын, мой славный прадед, получил звучное имя Ахилл, а в семье был попросту зван Хилей. У Хили Шатова со временем появился сын — мой дед Ясон Ахиллесович, в свою очередь продолживший семейную традицию и, видимо, в моменты особенного душевного смятения назвавший сыновей Катоном и Брутом, а старшую дочь, мою маман, Саломеей.
Слава богу, великий род Шатовых постепенно иссякал, мои дядюшки до сих пор не были женаты, и свою лепту в дурацкую традицию внесла только моя мама, назвавшая меня в честь моего отца, по ее словам, кровопийцы, чудовища и упыря, поломавшего ее жизнь. Так я получил свое звучное имя Носферату.
Не устану повторять, что в родственники нам даются люди, которых мы и под дулом пистолета не назвали бы друзьями. Провести в одной комнате больше пятнадцати минут без ссоры почиталось для членов моей семьи величайшим чудом. Но за завтраком — самым коротким приемом пищи — мы всегда собирались вместе. Осколки былого величия полоумного предка — мама, дядя Катя, дядя Брутя и я. Марта, домработница, никогда не завтракала с нами, поскольку, несмотря на то что служила у меня с незапамятных времен, не считала себя достойной семейного завтрака, а по правде говоря, очень не ладила с моей родительницей.
Под столом, положив голову на домашние туфли дяди Брути, дремал Экзи. По своему фокстерьерскому паспорту звали его Экклезиаст Зимней идиллии. Подлый комок шерсти был седьмым в помете из восьми щенков. По правилам питомника всю великолепную восьмерку следовало назвать на букву «э». К моменту поименования нашего Экзи фантазия заводчиков Зимней идиллии несколько истощилась и приняла странные, даже пугающие формы. Братьев и сестер Экзи звали Эллада, Эос, Электрон, Эрос, Эдип, Эзоп и Эхблин. Имя Экклезиаст, как — во избежание религиозных недоразумений — объяснил работник питомника, ни в коем случае не имело отношения к теологии, а переводилось с древнегреческого как «брехун перед большой толпой», что, собственно, идеально соответствовало характеру и манерам пушистого паршивца. Дядя Брутя называл фокстерьера сокращенно Экзи, что я расшифровывал как «эта каверзная задница изюбря», а дядя Катя элегантно трактовал как «экзитус леталис». Несмотря на такую кличку, пес чувствовал себя хорошо везде, где появлялся. А в последние пару лет гадкий комок белых кудрей жил, как говорится, на два дома. Из-за постоянных межпланетных командировок дядя Брутя то и дело отсутствовал не только в городе, но и на родной планете, а печального пасынка развеселой породы фокстерьеров подбрасывал моей добросердечной маман. Саломея Ясоновна пала под напором песьего очарования и позволила гаденышу проживать у нас. И мне осталось только смириться с тем, что в доме стало два неуемных, жизнерадостных и пакостных существа, которым все позволено. До этого здесь проживал только один такой — ваш покорный слуга.
В это утро все было как обычно. Мама ругала погоду, братьев, меня, Марту, политику, спорт и во всем этом, как всегда, ничего не понимала. Единственная сфера, в которой моей маман почти не было равных, называлась громким, поэтичным и не слишком конкретным словосочетанием «высокое искусство». Объяснить простым смертным вроде меня, что же такое «подлинно высокое искусство», ни моя величавая мать, ни ее многочисленные друзья-искусствоведы не находили нужным. Зато все, в чем они не разбиралась, мгновенно клеймилось термином «не-искусство» и безжалостно, как недостойное внимания, сбрасывалось с корабля современности в темную пучину «потребы масс». Вот и сейчас с этой непостижимой, прямо-таки олимпийской высоты Саломея Шатова порицала футбол, предлагая питать наши души не потными мужиками в трусах и гольфах, а нетленными произведениями какого-то недавно отрытого ею на задворках вселенной ваятеля с неблагозвучным именем Гокхэ. Интересным в ее рассказе было лишь то, что это юное дарование Мэё Гокхэ помимо приступов «высокого искусства» страдал необычной формой шизофрении — не имел совершенно никакой личности. И потому малолетний гений под руководством пары опытных психиатров обложился книгами и занялся самоидентификацией.