После «Ригла» Селимчик мне еще раз и попался. С ним тоже выпили и слегка в туалете повздорили. Но позже помирились. Дальше — смешно вышло. Селимчик спьяну тоже померился со мной ростом: маленький, толстопузый, он прыгал рядом, как колобок! На том и расстались…
Я встряхнулся.
Воспоминания о Москве пролетели мигом. И так эти воспоминания меня захватили, что на Селимчиковы слова я острозатылочной своей головой только кивал, а ничего из того, что говорил он, не слышал. Даже кипяток с морковкой глотать перестал. Все вспоминал и вспоминал.
Савва Урывай Алтынник
На следующее — после олигархической тусни — утро ломило виски и дрожали пальцы.
Слава богу, Савва Лукич — офис его был с каким-то смутным дипломатическим прошлым, и табличка про наркома Чичерина, кажется, там была — принял меня сразу.
Оценив состояние — налил. С восторгом ощущая бульканье водочки в пищеводе и даже словно бы наблюдая ее сияние в верхних отделах желудка, — начало разговора я как-то упустил.
Однако середина и конец той московской беседы здесь, в приволжском кафе, вспоминались ясно, четко.
Я сидел в кресле, а Куроцап ходил от окон к двери, мимо громадного, без конца и краю стола. На столе высилась одиноко бутылка «Абсолюта» и лежала генеральская мерлушковая папаха с алым верхом. Занюхивать новой папахой было неудобно, и я время от времени подносил к носу кулак, пахнущий порошком из кобылятьевского принтера.
— …и все-то вроде мы про нее знаем, — говорил с выражением Савва, — а вот чего-то главного и не знаем, нет! А ведь она, девять-семь, великолепна, она в своем роде — неповторима. Куда лучше закордонных! Да и многих отечественных получше… Понимаешь? Как балерина она в сметане! Ну, то есть, я хотел сказать — ножки у балерины по щиколотку, даже по колени черные, загорелые. И мордочка тоже темная… А сама… Сама балерина — не в материи белой, а в жирненькой смачной сметане. Или, точней, в сероватом йогурте: от бедра и по горлышко…. Вот она какая! А мы — не ценим. Мы три шкуры с нее драть готовы. А все почему? Потому что слишком сухо, педантически, ну, в общем… Ты же грамотный человек, понимаешь… Словом, слишком наукообразно про нее думаем! А она — слабенькая! Они все — слап-п… — тут Савва Лукич заглотнул слишком большую порцию воздуху и, захлебнувшись, на минуту стих.
Постепенно я сообразил: речь идет о неведомых людях, накрепко, как Робинзон с козой, связанных с некими домашними животными — загадочными, прекрасными и, без всяких сомнений, отечественными.
— А она, а они… Ну, в общем, когда ты их узнаешь получше, тогда и поймешь, тогда и напишешь настоящую книгу. Но учти! — Савва погрозил мне кулаком, — автором книги буду я. Потому как книга необычная будет. Я ведь и сам необычный. Но и ты, гляжу, не промах… Кирпич принес?
Я с готовностью полез в портфель.
— Верю, верю, — засмеялся Куроцап, — и вот поскольку ты такой, какой ты есть, будешь у меня, как это называется… титульным редактором! Жизнь и судьбу ихнюю на весь мир прославишь! Ну? Лады?
— Кончено, лады… Только, Савва Лукич…
— Просто Савва. Я в некотором роде как Морозов. Или даже как Мамонтов. Новый народный капиталист я! Точней — капитал-разведчик. А не какой-то там урывай алтынник… А скажи-ка мне, дружок, — вдруг переменил он тему, — тебе сколько годков от роду?
— Сорок восемь, — соврал я, прибавив себе зачем-то целых семь с половиной лет.
Савва потускнел и смолк.
Я откашлялся.
— Так вы, уважаемый Савва, мне поясните: о какой группе лиц, или, точней, о какой страте (решил блеснуть я итальянщиной и блеснул удачно: глаза Куроцаповы сочувственно округлились) пойдет речь в нашей книге?
— Неужто сорок восемь? А видом — так сильно моложе.
Я скромно пожал плечами: мол, что имеем, то имеем.
— Ладно, — вдруг улыбнулся Савва, — врать ты, кажется, тоже здоров. И про страту верно сказал… Наше, славянское слово! Старинное. Стратил, истратил, казнил… Их ведь тоже вчистую почти уничтожили… В загонах да за колючей проволокой при Советах держали!
— А вот про лагеря, Савва Лукич, — даже не просите! Сил моих больше нет. Столько книг про лагеря уже настрочил. У нас теперь что ни писун, то лагерник! Вроде люди как люди, а как заведутся, как начнут лишения свои расхваливать… И, главное, не скрывают ведь, что бандосы! А политическую подкладку к несчастьям своим давним и нынешним подшивают и подшивают…
Савва задумчиво глянул на окна. Я его движение повторил.
Смоленская площадь глянула на нас в ответ с удивлением, но и с интересом немалым.
— Да, правильно ты сказал. Они — как люди! Даже лучше людей! А вокруг них наши отечественные волки-заготовители рыщут: жадные, клыкастые… А у тех… И душа у них лучше, и задница чище. Только что́ мы с тобой об их личной жизни, об их любви, об их заботах знаем? Да ни хренашечки. Ты вот сейчас думаешь: она побежала, хвостиком вильнула, Куроцап на крючок и попался. Шиш тебе! Чтобы такую нежную шерсть на себе взрастить…
Я украдкой глянул на Савву: шерсть из-под расстегнутого ворота черной его рубахи торчала недлинная и на вид жестковатая.
Савва взгляда моего не заметил.
— Чтоб, говорю, шерсть такую романовскую на себе взрастить, нужно хрен знает кем внутри себя быть.
Савва снова пошел к окнам, а я, наконец, догадался: речь в новой книге пойдет не о людях, об овцах!
— Ты думаешь, у них в голове только гулеж и ветер?
Я испугался: Куроцап внезапно заговорил со слезой в голосе и, вернувшись к столу, часто, как девушка, заморгал.
Ресницы у Лукича были светленькие, брови темно-русые, бобрик на голове серо-соломенный. И весь он, с едва курчавящейся крохотной бородкой, мощным кадыком и каменными лепными веками, напомнил вдруг бога виноградников Диониса. Но Диониса нашего, русского, вытесанного из уральско-сибирского камня, пьющего по утрам огуречный рассол, занюхивающего каждый второй шкалик тертой редькой. В юности мне самому таким быть хотелось…
— А вот и не ветер! — ответил Савва самому себе. — Много чего у них в голове есть — только мы про то не знаем. Не знаем, какая у этих лучших в мире овец жизнь, какие семейные ценности…
— Какие же, Савва Лукич, могут быть семейные ценности у овец?
— Вот! И ты туда же. Да пойми ты, дурья башка: у них есть все то, что и у нас! И даже больше… Вот ты туда за Ярославль, в город Царево-Романов и езжай. И книгу мне про романовскую овцу через три месяца, будь любезен, в чистовике представь. Командирую я тебя туда, понял?
— Чего уж понятней.
— Только ты мне книгу с историями напиши! С любовью, с приключениями и всем таким прочим.
— С приключениями овец?
— Конечно! Людские-то приключения — кого они теперь, по большому счету, интересуют? А овца, брат, она, как поросенок на веревочке! Даже лучше: бежит за тобой, в развитии догоняет! Ты ею любуешься и про жизнь овечью с человеческой страстью почитываешь! А прекрасней всего, если ты мне историю одной отдельно взятой овцы напишешь. Но не про какую-то Долли! Про нашу Лидку, про нашу Маньку. Про всю ее судьбу! Даже про шкуру, положенную на алтарь…