Жили у саламандры только глаза. И они — смеялись!
Но и глаза под натиском вихря вдруг налились изнутри неприятной зеленью и с треском лопнули. Зеленовато-коричневая жижа хлынула вниз…
И здесь произошло нечто странное: воздушный вихрь всосал в себя и останки саламандры, и огоньки давно рассыпавшегося огненного шара, поймал на лету падающие угольки кишок, подхватил все до единой чешуйки, все кожные наросты, коготки…
Ничего не осталось!
Только на мгновенье, словно для последнего запечатления, женское прекрасное чудище, как на дагерротипе, проступило черно-синими линиями сквозь бешено крутящийся вихрь.
Но сразу же — подобно вакуумному скоростному насосу, о котором мистер Морли мог только мечтать, — вихрь контуры саламандры в себя и всосал. А потом завернулся восьмеркой и, показав на миг вместо женщины-саламандры белокожего младенца в люльке, поигрывая легчайшей пеной на краях, унесся на юго-запад, в сторону Аппалачей…
«Это был вихрь эфира? — со страхом спросил себя мистер Морли — и как честный ученый и прямодушный священнослужитель сам себе ответил: — Да, он… Но ведь тут — посягательство на свободу!.. А если эфирному ветру что-то в Кливленде или в Западном резервном университете не понравится? Тогда — что? Все разрушить?»
Вопросы тут же сменились мыслью: «Эфирный вихрь есть усиление постоянного эфирного ветра. Только рискуя жизнью, только подобравшись к вихрям вплотную, можно наблюдать всплески эфира. А постоянный эфирный ветер наблюдать невозможно, нет!».
Впрочем, тревожные мысли были все же откинуты, потому что профессор вспомнил одну утешительную странность: саламандра во время короткой стычки с эфиром на миг разгневалась, стала грозной. А эфир — тот все время шутил, усмехался! Едва слышимая мелодия эфира, как та тема из «Livery Stable Bluеs», похохатывала, кукарекала, по-ослиному покрикивала. Получалось: эфир шутя саламандру из своего небесного террариума выпустил, шутя позволил ей загасить огненный шар. А потом сам же это женское чудище — и опять-таки посмеиваясь — развеществил.
Жизнь — шутя? Смерть — шутя?
В такое ответственный и серьезный мистер Морли поверить не мог.
Интересным показалось Эдварду Уильямсу Морли и то, что когда саламандра пожирала огонь, сделалось заметно холодней. А когда вихрь эфира пожирал саламандру — и вовсе холодно. Но холод не испугал, а страшно взбодрил профессора. Он вдруг почувствовал себя на двадцать, если не на тридцать лет моложе! Разогнулась спина. Ушла боль из плечевых суставов, из низов живота пропали ненужные складки. Глаза перестали ловить рябь и туман, взгляд очистился, стал острым, чувственным.
И главное, профессор Морли вспомнил одну прелестную и давно позабытую им женщину. Вспомнил, как мял и терзал ее губы, вспомнил и все другое: незабываемое, вечное…
Когда славянин Ефрем пришел в себя, никакого чешуйчатого ящера рядом не было. Не было и завихрений, окутывавших это существо. Только профессор Морли, вцепившись в края корзины, глядел вслед розоватому полупрозрачному облачку.
— Эфир? Это был вихрь эфира?
Мистер Морли на вопрос не ответил, зато дал приказ снижаться.
Славянин Ефрем установил рычаг, регулирующий силу пламени, почти горизонтально, и огонь в медной, рассеченной надвое голове индейца уменьшился. В двух других горелках тоже.
Аэростат плавно пошел вниз. Когда он приземлился, белый диксиленд уже не играл. Кое-кто из музыкантов, отдыхая, сидел на траве, другие выдергивали из тромбонов хорошо скругленные кулисы и медленно выливали из них слюну на еще сочную и зеленую кливлендскую траву. Остальные тщательно протирали трости кларнетов и саксофонов.
Диксиленд не играл, зато на пригорке пел темнокожий хор.
Праздничные афроамериканцы в золотых и синих одеждах яростно, но без единой фальшивой ноты выводили слова волшебного госпела. В этот госпел, в эту евангельскую музыку они вместо положенной хвалы Всевышнему ловко вплетали похвалу профессору Морли:
— О-у, Морли, Морли! О-у, мистер, мистер…
Никакого пепла от женоподобной саламандры ни рядом с афроамериканским хором, ни на праздничном пригорке, ни по дороге на Кливленд не было и в помине.
— Этот полет я запомню навсегда, — наставительно сказал профессор ассистенту Ефрему и разгладил утратившие в небесах прямоту и строгость усы. — А вам, юноша, следует в приличных выражениях этот полет описать. Только не пытайтесь врать. Не пытайтесь выдавать мираж за действительность! Я конечно, сообщу вам подробности своего виде́ния… Но не увлекайтесь поэтическими сравнениями. Научными оборотами пишите, научными! И вообще, запомните: видимых форм эфирный ветер иметь не может!
— А как же то, о чем вы, господин профессор, кричали? Когда пламя и ветер бушевали рядом? — славянин Ефрем с хитрецой улыбнулся.
— Разве я кричал?
— Вы кричали: «Проклятая ящерица! Я тебя поймаю! Я тебе разведу ноги как следует!..». А потом рокотали без остановки: «Проклятье, проклятье! Теперь теорию эфира придется переворачивать с ног на голову!..». А потом уже тише вскрикивали: «И разве только ее?.. Если эфир живой, если он решителен, как пионеры Америки, что тогда про него следует думать? Если эфир есть творец и уничтожитель реальных форм, — кто тогда я? Игра эфирных струй?.. Но я не желаю быть творением ветра, не желаю быть сделанным из воздуха!». Тут вы добавили несколько бранных русских слов.
— Вы, юноша, страшно неопытны. Путь свой в науке только начинаете. Не все, что мы видим, существует на самом деле. О’кей. Мы с вами забудем про мои выкрики. Подготовьте сдержанный отчет: высота, скорость, неудачные замеры… В общем, эфирный ветер не удалось обнаружить и на этот раз. И не пожирайте меня мистическими славянскими глазами. Знаю я вас! Чуть что — вместо науки сразу о сверхъестественном болтать начинаете… Лучше почаще ругайтесь… Как это у вас называется?
— Материться…
— Да, вот именно: материтесь. Это вам, русским, вообще славянам, прекрасно удается. Ругательства — ваш козырь. А остальное мы сделаем сами. Теперь проверьте: не поврежден ли малый интерферометр? Возвращайтесь к корзине и сию же минуту проверьте.
— Уже проверил, господин профессор. Все цело и невредимо. Как будто не огненный шар плыл рядом, а…
— А невредимо — и прекрасно. Вы, юноша, должны четко осознавать: интерферометр, изобретенный моим коллегой профессором Майкельсоном, — очень, очень чувствительный прибор! И чувствителен он в первую очередь к вибрациям. Вот потому-то, — мистер Морли широко улыбнулся — потому-то в начале своей карьеры профессор Майкельсон даже спускал один из первых громадных интерферометров в подвал знаменитой Потсдамской обсерватории. Это было у вас, в Европе… Но помехи — как и в нашем случае — были и там, вибрации были и там…
— Я не забыл, господин профессор, вы упоминали об этом.
— Терпение, мой друг, терпение. Упоминать обо всем в подходящее время — таков мой девиз. И вот: одна пара зеркал не давала возможности исследовать все как положено. Пара зеркал делала оптическую длину световых лучей — короткой, слишком короткой… Но я заболтался. Принесите-ка мне стакан бурбона из ресторанчика… Ну там, на холме, видите?.. Старый Морли глотнет разок-другой. И не надо, юноша, разбавлять бурбон водой!