Погрязший по холку в сутяжничестве, я отдалился от брака. Таня вела себя ровно, ничего не выясняла, но любовь увядала.
А у меня шла масть. Прокуратура Москвы, заваленная моими жалобами, чтобы счесать меня с шеи, назначила проверку деятельности ЖСК «Дельфин».
Ура!
— Губищи не раскатывай, — гасил мое ликование Гуревич. — До «ура» еще дожить надо. Работай.
Я получил сочувственное письмо из Комитета советских женщин. Я хотел достучаться до самой космонавтки Терешковой, но она была очень высоко. В ее Комитете тетки, перепоясанные по чреслам вязаными платками от прострела, изнывали в лютой скуке. Я принес им торт и в лицах, на голоса изображал, как обижают советскую женщину Лену Тихомирову. Эх, не было тогда интернета, я бы Лигу Наций и Гаагский трибунал задействовал!
Снова позвонил председатель ЖСК, предложил однокомнатную квартиру. Чуток раньше, я бы со страху согласился, но теперь пёр рогом: отдай, гад, вторую комнату, хуже будет. Гад комнату не отдавал, но из правления ЖСК донесли, что у гада инфаркт.
На время болезни председателя я стал милосердным, как велела Агнесса, скинул газ и на даче сочинил повесть «Ку-ку», в которой случил Гуревича с Агнессой. Агнессу я заразил раком, а Гуревича — тяжелой стенокардией, как полковника в романе Хемингуэя «За рекой в тени деревьев». В повести Агнесса была врачихой, Гуревич — конструктором парашютов, бывшим десантником — всё как в реальной жизни. Хоронить я их не стал, но песня влюбленных была спета. На последних страницах я плакал и вытирал рукавом клавиши «Эрики». Потом дал читать повесть обоим. Гуревич остался доволен. А Агнесса фыркала: «Ты рехнулся! Никогда я с твоим Гуревичем не легла бы! Он же урод!»
А масть перла: исполком райсовета отменил решение товарищеского суда ЖСК «Дельфин», на котором гнобили Лену. Из правления ЖСК донесли, что председатель оправился от инфаркта. Но получил партийный выговор на работе.
Никогда в жизни я не чувствовал себя так благолепно, как в те приснопамятные времена. Правда, во сне стал дергаться.
«СКЛОКА» разбухла до неприличия, а комнату все не отдавали. Жилищный закон был размыт и не работал. Гуревич не вылезал из юридической библиотеки. Деньги у меня кончились. Я был связан бумажной волокитой по рукам-ногам, ни о каких шабашках не мог и помышлять. Чтобы у меня не закипели мозги, Агнесса стала брать меня с собой в короткие путешествия на поезде «Турист», где прирабатывала врачом: Ереван, Баку, Тбилиси… Командовала поездом ее подруга красавица Валька, сводившая Агнессу с классными усатыми кавалерами в чинах, при деньгах и званиях. Джигиты поголовно влюблялись в Агнессу, протягивали ей выгодные свободные руки, но Агнесса упорно замуж не шла, дорожила свободой. Любила она только армянина Феликса, элегантного, спортивного ветерана Корейской войны, одинокого летчика, доктора экономических наук. Не дождавшись от Агнессы согласия на брак, Феликс завещал ей свой дом в Ереване и вскоре умер от корейских ран. На похоронах Агнесса отдала дом его родне, хотя те особо и не претендовали.
Леонид Михайлович Гуревич.
Новый год я встречал у Агнессы, без Тани. Праздник не задался: потерялся Ёся. Как только завел свое поздравление Брежнев, Эра, зубной врач-протезист, в очередной раз не выдержала:
— Да что ж ему зубы-то никак не сделают!..
Зазвонил телефон.
— Возьми трубку, — сказала мне Агнесса.
— Это сторож с дачи. Тут это… Эсси ваш удавился. Я в обход пошел — глянь: висит. Я с милиции звоню…
Я положил трубку.
— Ёся повесился.
Эра, теперь уже вдова, побелев, в ужасе закрыла рот ладонью.
— Так. Надо ехать, — сказала Агнесса и встала. Потом села. — Нет, не надо. Сережка пусть едет один. Возьми деньги… такси…
На даче с милиционером мы сняли Ёсю, в кармане у него нашлось пухлое письмо. На восьми страницах Ёся излагал претензии к родне: не любили, не уважали, смеялись… Корил всех, кроме Агнессы. Письмо я отдал Агнессе и увидел, как она плачет: «Что ты, Ёська, дурачок, натворил…» Я понял, что не все так просто в мишпохе, даже такой, казалось, несокрушимой.
А Гуревич тем часом надыбал нужное Постановление Пленума Верховного Суда СССР. И мы по свежему следу сварганили новый иск.
И — наконец…
4.2.79. Советский районный народный суд г. Москвы.
Решение. Признать недействительным ордер, выданный гр-ке…
Мне позвонили из ЖСК и вежливым нехорошим голосом сообщили, что за Тихомировой закрепляется вторая комната. И через паузу добавили: все-таки я плохой человек, так как моими стараниями у жены председателя случился выкидыш.
Дело было за малым: надо внести за комнату полторы тысячи, по тем деньгам — треть «Жигулей». Этого я не учел. Деньги дала Агнесса.
Я перевез Лену на узаконенную жилплощадь, где она вскорости вышла замуж за моего товарища, который вернул мне деньги. Мои ночные подергивания прекратились.
С Таней мы развелись тихо-мирно. На прощание она посвятила мне стихи:
Я тебя люблю всего лишь,
Но не знаю ни на грош.
Что же ты меня неволишь
И за воротник ведешь?
Мой невероятный кореш!
Даже крепко полоня,
Не согнешь, не переборешь:
Мне
не выжить
без меня.
С Таней мы продолжали дружить. Когда уже в 90-е ее квартиру ограбили, она позвонила мне. Я отпаивал ее шампанским.
Она учила молодняк в Литинституте писать стихи, студенты ее обожали.
А потом исчезла из жизни Агнесса, затем Гуревич, потом Таня. Умирала Агнесса от рака целый год, небольно, в отдельной палате своей больницы, ходили за ней по-королевски. Я принес ей «Смиренное кладбище». Она прочла и, заложив исхудавшие, еще недавно великолепные руки за голову, загадочно улыбаясь, посмотрела в окно, потом на меня:
— Хм, кто бы мог подумать!.. Пиши, не ленись. — И грустно добавила: — Перессоритесь вы тут без меня…
На Гуревича Таня затаила обиду. Как-то нас с Леонидом Михайловичем занесло в ЦДЛ на собрание «Апреля», новообразованной писательской корпорации. Перед Гуревичем сидела Таня. Гуревич нагнулся к ней: «Как вы, Танечка, приятно пополнели. Прям мадам бель фам».
— Иди ты в жопу! — не оборачиваясь, без паузы звонко сказала Таня.
Зал замер. Гуревич был в восторге.
Чехол для люля
— Вась, посмотри, какая женщина!..
Из песни
Глеба я встретил возле цирка. Тощий, беззубый, в седой длинной бороде, но в шляпе и штиблетах на босу ногу Не виделись мы год. Или два.