– А кто из поэтов нравится?
– Ну! – засмеялась она. – Много кто. Лермонтова люблю, конечно. Есенина. Маяковского не особенно. Пастернака тоже люблю, круто писал человек, – она сжала и вывернула кулак, – читаешь, вся дрожишь на самом деле… Вот бы так научиться, только не в подражание, а вообще. А он правда был еврей?
– Правда.
– Ну и подумаешь! Я, например, тоже чувашка наполовину, по отцу. А по маме вообще эстонка из-под Ленинграда. Они с бабушкой в эвакуацию приехали и остались навсегда… В общем, много кого люблю. А Пушкина пока не просекаю, к сожалению… – Она задумалась. – А может это я так, по глупости, в знак протеста.
– Ничего, просечешь, – тихо улыбнулся Абрикосов.
– Чайник вскипел… – Она поднялась, стараясь не распахиваться. – Ты только, Сережа, не злись на меня, пожалуйста, хорошо? Я когда сочиняю, ненормальная на самом деле… – Она остановилась в дверях. – Один раз комендантша пришла меня с кухни гнать, я ее кипятком обварила немножко… прямо чайником запулила. Но ничего, главное, без волдырей. Прощения попросила, и все. Мне в деканате выговор дали и направление в психдиспансер. Совсем намылилась идти, а девчонки отговорили, и я замотала. А то влепят шизу, потом не отмажешься. Говорят, ни за руль, ни в загранку. Ну, ты спи давай…
Интересные дела, думал Абрикосов, ворочаясь на диване. Значит, в этой дремучести играется еще руль и загранка? Откуда, как? Может, просто слова, пересказ низкопробного трепа? И этот шпанский язык – намылилась, отмазалась, – ведь в стихах у нее чистейшая светлая русская речь. Откуда, почему? Потому что чудо. Дремучее чудо из облпедовской общаги. Чуваш и эстонка, смешение кровей, встретились чуваш и эстонка и родили чудо… И он уснул наконец под ее возню на кухне.
А наутро, на свежую голову, он объяснил ей, что чудо-то она, конечно, чудо, но еще в начальной стадии развития. Что сейчас она как тусклый, похожий на стекляшку камешек, и много надо труда, долго обтачивать и шлифовать, чтобы вышел запрятанный в том камешке бриллиант. И что только его, Абрикосова, громадный опыт и чутье и умение разглядеть настоящую поэзию под неуклюжим плетением словес – только это позволило ему угадать в ней то, чем она обещает быть со временем.
Конечно, он рассказал все это не такими словами, а проще, доступнее, на примерах. И добавил к тому же, что нужно что-то делать с общей культурой, нужно спешно подбивать хвосты, читать и думать, думать и читать, потому что на одной юной крови и страсти далеко не ускачешь, нужно развитие, путь, а у нее институт, причем немецкий язык очень трудный, второй курс, все сложнее и сложнее будут идти дисциплины, а взять на себя такую ответственность, чтоб посоветовать все бросить и засесть за чтение – он даже в некоторой растерянности, ибо о поэте судят все-таки не по обещаниям, а по свершенному, а она пока – не прими в обиду, Алена, – все же еще только обещание. Сильное, крепкое и даже вроде бы надежное, но – обещание. Это надо понимать, дать себе отчет.
– А я даю отчет, ты не думай, – сказала она на все на это. – А насчет института ничего, где можно, профилоним, где надо, подзубрим, ты только давай мне книги читать какие надо, и вообще… Глупо, наверное, я говорю, но ты учи меня, Сережа. Я буду стараться, честное слово, и у меня вообще хорошая память. Ладно?
И она покрутила ему пуговицу на свитере и поглядела в глаза. И весь утренний запал – а ведь Абрикосов твердо решил от нее отделаться – разом с него слетел.
– Алена, что ты… – растрогался он. – Ты только приходи ко мне, и все.
– А когда?
– Смешная ты, в самом деле… Да вот отучишься и приезжай.
– Я тогда с последней пары сбегу. А ты дома будешь?
Абрикосов выдвинул ящик стола, залез поглубже, вытащил ключ на колечке:
– Держи… Значит, кухня-холодильник, белье сунешь в комод, вот и все, пожалуй. Да. Книги. С книгами ты поаккуратней. Они, видишь ты, не то чтобы очень редкие, но вообще довольно дорогие.
– Дурак! – Она швырнула ключ на стол и прыгнула в прихожую, принялась натягивать свои уродские сапоги.
Он силком отогнул ее от пола и вложил ей ключ в ладонь:
– Прости меня. – Он попытался заглянуть ей в лицо, она отворачивалась и отталкивала ключ. – Ну прости. Прощаешь?
– Прощаю, – пробурчала она. – На первый раз.
Надобно сказать, что Сергей Николаевич Абрикосов при всем своем поразительном многознании знал не так уж много. Он больше любил обобщать, парадоксально сопоставлять, анализировать и делать нежданные выводы, а вот что касается положительных, или так называемых фактических, знаний, то тут часто выходили довольно неприятные проколы. Например, на зачете по первой половине девятнадцатого века ему достался элементарный, в сущности, и весьма благодарный для рассуждений и обобщений вопрос – полемика Пушкина с романтиками. Он удачными штрихами обрисовал литературную и политическую ситуацию в России, коснулся проблемы романтизма как такового, тезиса о герое и толпе, упомянул Платона, немецких философов, протянул ниточку вперед, к Ницше и договорился до того, что объявил романтизм с его противопоставлением возвышенного героя и серой пошлой массы – парадоксальным предшествием нацистской идеологии. Все это, может быть, по зрелом размышлении было и так, экзаменатор, жалкий периферийный стажер с латунной расческой, торчащей из нагрудного кармана, проникновенно кивал, изумлялся блеску эрудиции и даже что-то быстренько записывал в своей школьной тетрадке, чем немало польстил Абрикосову, но потом задал простенький чисто фактический вопрос. Так сказать, по теме.
Зачет он все-таки поставил. Из уважения к оригинальному мышлению, как сказал он, расписываясь в зачетке кругленьким девичьим почерком. Было стыдно. Так стыдно, что хотелось рассказать, избавиться. Рассказал Алиске.
– Ай, брось! – Она нахлобучила ему шапку на брови. – Стыд пройдет, зачет останется!
Ему не понравилось это одесское хабальство – правда, Алиса была из Молодечно, но все равно. А сама Алиса нравилась – особенно нравилась ее бессовестная и откровенная любовь ко всему вкусненькому, сладенькому, телесно-утешительному. В общем, чай чтоб был раскаленный, а вода – ледяная. Не жила, а наслаждалась жизнью, хрумкала за обе щеки пирожные, конфеты, шлягеры в «Иностранке», просмотры и премьеры, поцелуи в автоматных будках и любовь на снятой квартире, лопала, заглатывала и томно отирала крупные красивые губы провинциальным надушенным платочком. Духи «Диорессанс». Деньги ей присылала мама из Молодечно, и еще папа, который жил с мамой в разводе и страшно любил дочку, и еще тетя с-под Киеву – «фун Егупец», подмигивала Алиска, распатронивая очередной перевод. Она болтала на идише, и по-белорусски, и даже по-литовски, и, наверное, вовсе не была так уж примитивна, как в плохие минуты казалось Абрикосову. Плюс к тому эта сластолюбица получала у себя в Гнесинском повышенную стипендию – была круглой отличницей.
– Вкусненькая сонаточка, – говорила она, своими выпуклыми глазами пробегая обмызганные нотные листы. – Вся такая остренькая…