– Прощание, – сказала Тати. – Это было прощание, доктор.
Я опешил.
Она встала, прошлась по кабинету, остановилась перед фотографиями на стене и заговорила о Косте, Константине Тарханове. Однажды он размечтался о романе, в основе которого лежала бы история дома. «Разумеется, это была бы история людей, живущих в этом доме, – говорил он, – но дом должен быть таким же персонажем, как люди, а может быть, и главным действующим лицом…» Он говорил о том, что строительство дома мало чем отличается от строительства книги, разве что писатель строит здание, в котором сразу же поселяются люди. И они, эти люди, тоже участвуют в строительстве: носят кирпичи и воруют кирпичи, вставляют стекла и бьют стекла, влюбляются, ссорятся, расставляют шкафы и прячут в них скелеты, пьют водку и развешивают по стенам ружья, которые когда-нибудь да выстрелят. Писатель надеется, что читателю будет интересно зайти в этот дом, пожить там, поближе познакомиться с обитателями, может быть, даже полюбить их, всех этих романтиков и скептиков, дураков и умных, худых и толстых, живых и мертвых. Тарханов говорил о том, что глупо было бы надеяться, что книга изменит человека или мир. Мир меняют герои и праведники, а писатель – не герой и уж точно не праведник. Кажется, Альбер Камю однажды сказал, что настоящий художник по природе своей не может служить тем, кто делает историю, он служит тем, кто эту историю претерпевает. На Руси никогда особенно не почитали героев, хотя и отдавали им должное. На Руси всегда почитали праведников, которые поддерживают огонь в очаге, пока вокруг бушуют войны, революции и мятежи. А когда войны и мятежи заканчиваются и уцелевшие люди возвращаются домой, их ждет огонь в очаге, похлебка на столе, чистая рубашка, любимая книга, то есть та самая нормальная жизнь, у которой не бывает ни начала, ни конца, а только – продолжение. Собственно, ради этого и строятся дома. Да и книги пишутся – только ради этого, ради продолжения…
– Помните ли, доктор, как вы с Борисом, Николашей и Лериком спорили о русской идее? – Тати подошла ко мне и села напротив. – Я помню, как все это формулировал Борис: для русских Афины всегда были выше Рима, образ жизни – важнее цивилизации, а храм – дороже дома; познанию Бога русские предпочитают безусловную веру в Него, знанию – любовь, и творческий хаос для них – естественная среда обитания. В мире, захваченном злом, они принимают Рождество как неизбежный факт, а все свои упования возлагают на чудо Воскресения, на Пасху. Для них общение с Богом важнее общения друг с другом, и обществом они становятся в храме, а не в театре, не в цирке, не на городской площади… мои вы умнички… – Устало улыбнулась. – Русские орлы над Царьградом, Босфор и Дарданеллы, славянское единство, положительно прекрасный человек, либерте-эгалите-фратерните, коммунизм, всеобщее счастье, братство народов, кровь или любовь… – Покачала головой. – Да нет же, нет! Дом – вот и вся русская идея. Дом. Мы же бездомны, милый доктор. Земля у нас есть, а дома – нету. Так уж сложилось: мы – бездомны. И русский несчастный крестьянин, который сегодня строит дом, а завтра его с семьей продают, и плевать ему на этот дом из жалких дровишек, и русский дворянин, которому сегодня дали дом, а завтра отняли… или пожар… или враг налетит войной, все пожжет, всех побьет, а кого не побьет, тех уведет в рабство… или своя же власть ради улучшения человечества загонит кого на Колыму, кого на Бутовский полигон, кого на великие стройки, кого на Канатчикову дачу… казарма, больница да тюрьма – вот и весь наш дом, доктор… все эти кривые избушки, все эти тесные бетонные клетушки – это ж не дом… а тогда откуда на этой земле взяться хозяевам? Русское человечество живет, будто заброшенное в чужом краю… сегодня мы русские – только в церкви или на войне, а хочется – чтобы еще и в доме… чтобы в доме были очаг и алтарь, не по отдельности, а вместе, потому что без очага алтарь – камень в пустыне, а очаг без алтаря – тепло без света… чтобы здесь жила любовь… да, любовь, иногда мучительная, часто несправедливая, но всегда настоящая… – Она помолчала. – Я хочу, чтобы и через сто лет в этом доме мои мальчики валяли дурака и спорили о русской идее, чтобы и через сто лет в этом доме мои девочки влюблялись и рожали детей, чтобы по лужайке носились мои псы, чтобы мои часы исправно били и моя седьмая ступенька на лестнице невыносимо скрипела… и через сто лет, и через триста, и через пятьсот… а остальное – приложится, доктор, остальное – будет, родится, вырастет и будет…
Тати встала.
– Кажется, пора завтракать. – Она улыбнулась. – А убийца будет наказан обязательно. И преступление не останется без воздаяния, даю вам слово. Но и вы мне должны кое-что пообещать, доктор…
Я ждал.
– Пообещайте верить мне, – сказала Тати. – Что бы ни случилось, – верить. Пообещайте!
– О чем вы, Тати?
– Пожалуйста, Семен Семеныч! Это важно! Если вы меня любите, обещайте!
В голосе ее было столько неожиданной страстности, что я растерялся.
– Ну хорошо… верить – обещаю… но почему…
– Спасибо. – Она поцеловала меня в лоб. – А теперь мне надо переодеться к завтраку.
Вообще-то завтракали в доме Осорьиных где попало и как попало: Тати пила чай у себя в спальне, Борис, Нинон и Ксения – часто к ним присоединялся Сирота – в кухне, Илья выпивал чашку кофе на ходу, а Алина и Лерик никогда по утрам ничего не ели и не пили. Но на этот раз Нинон и Ксения подали завтрак в столовую, где обычно проходили семейные ужины.
С первого же взгляда я понял, что это не обычный завтрак: белоснежная скатерь, салфетки в кольцах, хрусталь, севрский фарфор, который доставался только по большим праздникам, столовое серебро, шампанское… при этом, однако, еда была простейшая, на скорую руку – салаты, бутерброды с сыром и ветчиной, черствоватый хлеб, масло, чай, кофе…
Нинон, Ксения, Лиза были в роскошных платьях, Борис и Илья надели костюмы и галстуки, даже Лерик привел себя в божеский вид. Но неладное я почуял, когда в столовую вошли Сирота и Митя, оба хмурые, в пиджаках и начищенных ботинках.
Появилась Тати – облегающее серое платье, тонкое ожерелье, обручальное кольцо, и все стали рассаживаться за длинным столом. Рядом со мной оказались Лерик и Лиза. Борис и Илья занялись шампанским.
О том, что в промежутке между последним допросом и встречей со мной Тати собрала семейный совет, я узнал позже, но о том, что в мое отсутствие произошло что-то очень важное и общее, я начал догадываться за завтраком. Настораживало уже одно только праздничное убранство стола. И еще – это умиротворение, разлитое в атмосфере столовой, взгляды, реплики, жесты, улыбки, слезы в глазах Ксении, это спокойствие, похожее на обреченность… что-то неуловимое, но несомненное…
Я думал о мертвом теле, которое лежало в холодной прихожей, накрытое простыней, намазывал масло на хлеб, улыбался Нинон, сидевшей напротив, вспоминал патетическую речь о русской мечте и клятву, которую я только что в кабинете дал Тати, опускал руку в карман, где лежал телефон: хотелось узнать, как там Варя и малыш, но не звонил, голова кружилась, подступало отчаяние, наваливалась сонливость, сердце радостно екало, снова думал о мертвом теле в прихожей, накрытом простыней, и по спине бежали мурашки, Лерик что-то шептал мне на ухо, но я не слышал, сердце снова екнуло и словно опустело…