Рент
Я должен признать, хоть мне это и неприятно, что я наклонен к излишествам. Мои средства позволяют мне быть расточительным, тем больший соблазн – аскеза. Когда я успеваю схватить себя за руки (монашеский эвфемизм), я отдаю ей дань; но, верно, главная моя страсть – та, о которой узнаешь во сне или в миг первого порыва, – совсем другая. В противном случае как объяснить мое хладнокровие (будто я угадал все наперед) и мою готовность, то и другое вместе, когда приятный голосок в трубке с умело-бархатным переливом, излишне опытный, может быть, но эта опытность тоже была мне мила – на свой лад, конечно, – спросил у меня, намерен ли я нынче весело провести ночь? В России бы я остерегся, но американский сервис исключает подвох. Ручаюсь, что у меня даже не дрогнул голос. Ни сердце. Я отвечал с улыбкой (адресованной зеркалу в ванной, из которой вышел), что да, намерен, и что так и знал (дословно), «что ваш отель – это веселый дом». Впрочем, по-английски каламбур был плох. Телефон сказал «о'кей» и дал отбой.
Я как раз успел распаковать свой сак, принять душ и убедиться, что ни одна из девяти программ-кабелей местного телевиденья меня никогда не заинтересует. И тут услышал стук в дверь. Стук тоже был умелый, легкий, почти случайный, будто кто-то походя, невзначай раза три коснулся пальцем двери. Шорох крыльев ночной бабочки. Я отворил, так же все улыбаясь в пустоту.
Что ж, зеленоглазая шатенка. Волосы собраны кверху в пушистый ком. Среднего роста, в форменном мини, ножки стройные, попка круглая, грудь… Да, глаза: она улыбалась, они нет. Так бывает в книгах, но в жизни это редкость, чаще расчет или игра. Я тотчас спросил о причине; я не люблю лишних тайн. Она перестала улыбаться.
– Ненавижу свою работу, – сообщила она.
– Хм. Ты не хочешь быть проституткой?
– Не хочу.
(Наш разговор шел по-английски, и, боюсь, в переводе он выглядит угловато. К тому же нельзя передать мой акцент.)
– Так-так, – сказал я. – Почему же ты здесь?
– Из-за денег.
– У тебя нет иного способа их добывать?
– Я студентка. Летом это лучший заработок.
– Хорошо, – кивнул я. – Тогда начнем. Тебя, кстати, как зовут?
Вероятно, оттого, что летняя практика и впрямь не нравилась ей, Лили разделась довольно вяло – не так, как я ожидал (смутный расчет, основанный на книгах: Сэлинджер, Сирин, Мисима…). Но результат был тот же: голая девушка с трусиками в руке. Их она робко сунула под матрац.
– Мне сказали, на всю ночь? – спросила она.
– Да, – кивнул я. – Я вряд ли смогу быстрее.
Я не стал с ней церемониться, сам разделся, сдернул прочь плед (черно-синий, колючий) и уложил Лили навзничь поверх простыней, велев ей раздвинуть ноги.
Жанр требует подробностей. Я уважаю жанр. У ней были милые, едва видные веснушки, чуть удлиненное (как это часто у белобрысых) лицо, тугие грудки с сосками в доллар, уютный живот и узкая, по моде, грядка волос между ног – она, впрочем, вскоре сбилась и стала похожа на мокрое перо. Раза два Лили хотела пригладить ее пальцами.
Кто умеет хорошо плавать (а что еще делать на курорте?), у того есть стиль. Я никогда не любил бесплодных барахтаний, взбрыков, вздрогов и прочей щенячьей возни. Через пять минут ее глаза помутились; через десять она стала стонать. Я дал ей короткий отдых – и бурно довел ее до конца. (Прошу прощения у соседей. На мой взгляд, однако, администрация отеля сама должна брать на себя ответственность за весь этот гам.) Когда полчаса спустя я поставил Лили раком, она заботливо спрятала в рот подушку-карамель. Раковая шейка (конфеты детства) была хороша… Боюсь, я первый в ее жизни посягнул на ее зад. Неудивительно; американцы вообще пуритане. Во время коротких перерывов я узнавал жалкие подробности ее жизни (теперь уже их не помню). Об одной из них, впрочем, я сказал, не обинуясь, что это – «коровье дерьмо» (идиома). Речь шла, кажется, о смерти – не то ее, не то ее матери. Она сделала вид, что обиделась. Трудно сказать, сколько именно раз она кончила в эту ночь.
Те, кто знает американские отели, должно быть, помнят удобство теневых штор и студеную мощь кондиционеров. К утру я продрог до костей и, взглянув вверх, увидел полоску света, тишком пробившегося к нам из окна. Лили сжимала меня в объятьях, что было кстати, она вся горела и твердила, что любит меня. Не хотела брать денег – сверх положенной таксы. Умоляла найти ее или дать ей мой телефон. Ее кудряшки опять растрепались – внизу и на голове. Я сказал, что хочу спать. Одел ее (так и забыв навек под матрацем ее трусы), сунул деньги ей в руки и выставил за дверь. Сквозь сон, мне кажется, я слыхал ее всхлипы. Но, возможно, что это был сон.
Повторяю, я не люблю тайн. Все, что я сделал, я сделал нарочно (и очень устал). Но, надо думать, все-таки изменил – в ту или другую сторону, не важно, – ее взгляд на ее жизнь.
Больше этого никто никому ничего не может дать. Что до меня, то я равнодушен к ней – при всей дивной неге ее тела, которой не отрицаю. Я вовсе не уважаю ее. Мне не нужна подружка-проститутка. И мне все равно, что с ней будет дальше. Это касается всех их, таких, как она. У меня на родине их более чем достаточно. А я не терплю нюни. В этом есть справедливость. Будь я другой, мы бы вовсе не встретились. Где бы я взял деньги на Америку и на нее? Это я подарил ей эту ночь. Впрочем, я не хочу оправданий. Каждый волен думать обо мне что угодно. Мне же пора спать. Мне очень хочется спать. Чорт возьми! Во Флориде утро.
Вечеринка в Танатосе
– …А потому принято считать, что здесь живут хиппи. Ваш сок, сударь.
Он, конечно, сказал «сэр». Или даже «сöр». Джентельмен Блока подражал «Ворону» По. Но тут обошлось без подражаний. Он просто принял меня за британца (я и есть, должно быть, британец), а я, в свой черед, перевел все на русский язык (хотя опять же я, собственно, украинец), так как имею привычку думать по-русски, коль скоро не могу говорить на этом языке.
– Вот как? Это странно.
– Что именно странно, сударь?
Так и есть. Впрочем, один психолингвист, с которым свела меня судьба – в недобрый час, в такси, где ему неловко было сидеть со мною (он и сидел как на углях), – уверял меня, что я могу быть горд собой. «Акцентуированный билингвизм» – он, кажется, так выразился. По его словам, явление редкое. Он, помнится, говорил еще, что у меня должна быть плохая память на лица.
– Странно то, как здесь чисто и ухоженно.
Мы стояли (то есть я стоял) в вестибюле аэропорта «Танатос». Передо мной был прилавок аптеки (drug), а справа – автоматические стеклянные двери. Аэропорт был так пуст и чист, как это бывает только во сне. И я мог бы поклясться, что кроме девушки на таможне, где я подписывал важный юридический документ, да этого парня-аптекаря во всем здании нет ни души. Между тем тихо полз эскалатор (что там у них, наверху?), электронные часы меняли цифры секунд, вход в кафе-автомат был призывно открыт, и явно действовал робот-дворник близ пузырей междугородного телефона. Нигде ни пылинки, стекло – как воздух в горах. Я даже был слегка разочарован.