Темные очки только еще входили тогда в моду. Американские военные летчики использовали их в боях. Признаюсь, в глубине души я был против них, но молчал. У меня есть свой взгляд на значение платья, а вкусы Саши с некоторых пор волновали меня. В смене и качестве частей туалета дает себя знать метафизика тела. Пол тут играет главную роль. Мужчина проще по своим целям в мире, чем женщина, и не так загадочен, как она. Неслучайно его костюм после многих метаморфоз пришел к одному, общему образцу. Константин Леонтьев видел в этом крах Европы, ее творческое бессилие. Еще задолго до мировых войн он искал спасения в милитаризме. Он был не прав. Мундир только пестр, как заметил это Достоевский, но не способен выразить лицо, наоборот. Иное дело женский наряд. Ему грозит лишь вечное непостоянство. Гоголь смеялся в «Мертвых душах» над дамскими «скромностями»; но он при всем своем гении не угадал значение их. Тут важен каблук, корсет, вообще те ухищрения моды, которые, может быть, опасно вредны для здоровья, но для которых женщина часто жертвует всем. Смех тут ничего не решит, как и реформа нравов. Здесь нужно особое чутье, взгляд, далекий от быта, смотрящий поверх вещей, возможно, родственный эротической одаренности и власти над плотью, которую, как и рабство, таит в себе пол. Вот почему стремление Саши ко всему темному, очень неброскому – «мужскому» – было подозрительно мне. Узкая, редко плиссированная, а чаще простая гладкая юбка, угловатый жакет, шейный темный платок, тапочки или ботики без каблуков, а теперь еще темные очки – все это было почти постоянной принадлежностью ее гардероба, особенно в последние пять-шесть лет. Она не стригла волос, но так их закалывала, что прическа выглядела короткой. Я вел замкнутый образ жизни согласно своим вкусам и роду дел, но отнюдь не приветствовал аскетизм, особенно женский. Женщины вообще всегда казались мне интересней мужчин.
Даже в детстве я не любил общества мальчиков своих лет. Я избегал быть среди них. Лучшие отношения у меня были с девочками или барышнями. Общество мальчиков мне всегда казалось очень грубым, разговоры низменными и глупыми.
Я и сейчас думаю, что нет ничего отвратительней разговоров мальчиков в их среде. Это источник порчи. Сам я всегда одевался элегантно, у меня всегда была склонность к франтовству. Мне казалось, я понимаю женщин и ценю их. Меня вообще привлекало то, что выходит за грани и рамки этого мира, все интимное, другое, заключающее в себе тайну. Глубина моего существа всегда была в этом другом. Я легко находил отклик у женщин и никогда не был обделен вниманием их. И вот теперь я всерьез усомнился, не ошибся ли я. Я взял на себя воспитание Саши, давно, правда, перешедшее в дружбу, которой я дорожил. Но теперь я не был уверен в благотворности своего влияния на нее. Я не знал ее, не за всем мог уследить, да и не хотел этого делать. Сам я всегда был скрытен. Ее ответная скрытность в том, что касалось ее частной жизни, проходившей в стороне от моей, казалась мне только естественной. Я не мог представить себе, как бы я мог вмешаться в это. Пока была жива Леля, я знал кое-что о ее личных делах. Но с тех пор прошло восемь лет. Многое меня смущало. Я в ней чувствовал что-то, с чем нельзя было спорить, сходное с тем, что я находил в себе: презрение к своему полу. Ее эрудиция, ее склад ума, даже ее голос подтверждали это. Мне мерещился мизогин в юбке. Прямо спросить я не смел, но ожидал предлога. До сих пор его не было. Однако я готов был ждать.
В ресторан мы опоздали. Все места уже были розданы и распределены, и стюард, очень любезный молодой человек с парижским выговором, мог предложить нам только вторую смену. Мне было все равно. Он сказал, что мы одни русские на корабле. Наши соседи по столику были: английский студент из третьего класса, плывший до Саутгемптона, и репортер средних лет из Южной Америки. Стюард вписал нас в свой план.
Когда час спустя мы пришли на обед, я нашел, что наш столик был очень удобен. Он был с краю салона, в углу, – место, которое я предпочитаю в столовой всем другим. Американец привстал, знакомясь, но после этого хранил молчание. Зато много и радостно говорил студент. Как оказалось, он знал мое имя и книги. Это обстоятельство смутило меня. Я не люблю иметь вид человека, возвышающегося над людьми, с которыми прихожу в соприкосновение. Инкогнито всегда было близко мне. Порой у меня была даже сильная потребность привести себя в соответствие с средним общим уровнем. Я люблю стушевываться. Мне противно и тягостно дать понять о своем превосходстве. Я горд, но только не в этом. Меня всегда удивляло то, что при отсутствии всяких амбиций с моей стороны я приобрел большую европейскую и даже мировую известность. С годами я стал «почтенным» человеком, что мне не кажется подходящим к моей натуре. Я не люблю последователей, единоверцев, вижу в них препон моей творческой свободе. Я не партийный, не групповой человек. Студент же, будто нарочно, стал заверять меня, что он мой поклонник и адепт – во всем, во всех взглядах на жизнь и мир. Впрочем, из дальнейших бесед стало ясно, что он и впрямь разделяет некоторые мои позиции в области философии и политики. Он знал, что я доктор теологии honoris causa в Кембридже, я получил эту степень еще до войны. Вероятно, ему льстило, что он сидит со мной за одним столом. Его фамилия была Смит. Природный энтузиазм, это было видно, боролся в нем с британской выдержкой. За пределами ресторана он только кланялся мне.
Фамилию репортера я не запомнил. Он порой усмехался, слушая наши прения со студентом, да изредка взглядывал краем глаз на Сашу. Та сказала с ним два-три слова по-испански. Однако он заверил ее, что знает и английский язык. Возможно, что он был рад, услыхав от меня, что она моя sister in law. Прошло несколько дней. Погода не портилась, плаванье было приятным.
Сколько я мог судить, публика проводила время в веселье. Везде звучал смех. Устраивались лотереи, аукционы, в салоне гремели шары, кто-то собирал деньги на приз победителям состязаний, затевались игры в серсо и в гольф. Был даже обещан костюмированный бал. По вечерам я сидел в шезлонге, который добыл нам неутомимый студент, днем же пытался работать, хотя не чувствовал большого подъема. На палубе чаще встречался мне южноамериканец, опекавший, как я мог заметить, старую даму, свою соотечественницу, похожую на Кармен в годах. Саша редко выходила наверх.
Как-то за завтраком Смит спросил, знаю ли я того англичанина, которого я видел в курзале в день отплытия. Я кратко рассказал ему о встрече с ним. Глаза Смита блеснули.
– Представьте себе, сэр, – сказал он, – что это был мистер Сомерсет Моэм. Известный писатель. Я нашел его имя в списке пассажиров – это он. Возможно, вам было бы интересно поговорить друг с другом.
Он не сказал – «с ним». Этим он, верно, хотел подчеркнуть равенство между мной и именитой особой. Я думал отделаться шуткой. Неожиданно разговор принял иной оборот.
– Вы ошибаетесь, – вставил вдруг слово американец. – Я тоже попался на этот крючок. Портретное сходство – не такая уж редкость, но тут, конечно, курьез. Тот англичанин – полковник N, очень любезный человек. Он, однако, ничего не смыслит в искусстве – так же, как в философии, смею вас уверить.
– Не может быть! – вскрикнул изумленный Смит.
– Тем не менее это так. Они с Моэмом двойники, чего он тоже не знает. Сеньора Корделия (старая дама) взялась за него всерьез. – Американец слегка усмехнулся. – Но толку не было. Он бравый вояка, вот и все. Можете сами его проэкзаменовать.