Буратино резко мотнул головой.
— Коллега. Адаму кланяйтесь. Однокашник. Звоните, если. — И встал, упрямо не глядя на конверт.
Что — «если», ломал голову раздосадованный Федор Федорович; «если» — что? Но ничего придумать не мог, тем более что мешало радио, из которого назойливо пел развязный мужской голос:
Самая нелепая ошибка —
То, что ты уходишь от меня…
* * *
Хлопот прибавилось: начался учебный год. Тоня часто и гордо произносила непривычные строгие слова: «факультет», «конспект», «семинар». Крестник возвращался поздним вечером, охотно вступал в беседу, энергично кивая рассыпающимся пробором, но по счастливым голубым глазам становилось понятно: ничего не слышит и вообще не здесь он. Все так же улыбаясь, тыкал разлохмаченной щеткой в зубной порошок, проводил по щеке первым попавшимся полотенцем и валился с закрытыми глазами на раскладушку; с утра исчезал. Признался матери, что Милочка приедет к нему в Севастополь, как только окончит институт, и спохватывался, что не зашел к деду; завтра. Ирина тихо радовалась, да и как не радоваться, если сынок счастливый, а Милочка не только на редкость мила — вот магия и власть имени! — но и умница. Дай им Бог…
Труднее всех приходилось Лельке. Утром она завистливо наблюдала, как Людка с Генькой уходят в школу. Утешало одно: портфель.
Они с бабушкой ходили проведать Максимыча, и Лелька нашла в траве каштаны в игольчатой кожуре. От Максимыча пахло больницей, но если обнять за шею крепко-крепко, закрыть глаза и принюхаться, то все-таки Максимычем тоже.
— Ты скоро домой придешь? Мы с бабушкой Ирой твои чибы принесли и носки тоже, но ты лучше в них дома ходи. Вчера мне бабушка Матрена бусину подарила, насовсем: смотри! Она такая драгоценная, я ее в пенале держу.
Девочка вытащила из кармашка продолговатую темно-красную бусину.
— А Генька и Людка в школу ходят, — грустно добавила она, — и там за партой учатся. Я в книжке такую картинку видела. В школу все дети носят синюю форму и портфель. Бабушка Ира мне такую форму сошьет. Потом. Хочешь, я тебе бусину оставлю?..
Он машинально взял тяжелую кругляшку, нагретую детскими пальцами, и сидел, держа Лельку на коленях. В своих тапках, которые в семье все называли уютным словом «чибы», Максимыч приободрился.
— Бог даст, выйду отсюда, наберусь силенок, смастерю тебе парту. — К именинам не управиться; може, хоть к Рожеству. «Помоги, Царица Небесная», просил старик и ясно видел эту парту, и знал в то же время, что — нет, не успеть.
— Поедем с нами домой, Максимыч, сядем на диван и будем книжки читать. Меня во дворе цыганкой зовут, — продолжала она без перехода. — А ты мне расскажешь про бывало, и как ты цыганом был?
— Чего ж — «был». Я и есть цыган. — Старик тщательно разгладил усы. — Моя мамаша цыганкой была.
— Бабушка Матрена?! — Лелька в изумлении вытаращила глаза.
— Да не! Моя мамка. Она уж покойница, Царствие ей Небесное, — Максимыч перекрестился.
— А баба Матрена тебе не мама?
Старик засмеялся:
— Нет. Она ж твоей бабы Иры мамка, вон сама спроси у ней.
— А почему ты ее мамынькой зовешь?
— Да привык. У нас пятеро ребят было, и все: «мамынька» да «мамынька», ну так уж и пошло.
— Ты посиди сама или каштанчики поищи, — встревожилась Ира, — дед устал тебя держать. Ему полежать надо, да и лекарство пить пора.
Она поставила Лельку перед скамейкой и поправила платьице. Только сейчас Максимыч заметил обручальное кольцо на левой руке дочери. И старуха будет на левой носить, догадался он. Называться будет не жена, а — вдова. А снимет как, ведь больно? Он представил полные, красивые руки Матрены. Разве с мылом, и то… О чем я думаю, Мать Честная?! О главном надо, о главном!
В своих чибах идти было намного легче, хоть ноги все равно дрожали. Совсем никудышный стал, подумал с досадой. Толкнул дверь в палату и чуть не зашиб долговязого прыщавого парня. Новый. Молодой совсем, как Левочка. Болезнь-то не спрашивает.
Старик ждал внука и очень надеялся, что тот придет один. Попрощаться тихонько, и к месту; до Черного моря далеко, когда еще приедет. В том, что Левочка придет в больницу с ножиком, дед не сомневался. Сначала спросить, а потом… а то сам нипочем не догадается.
Что ж такой молодой в больницу попал, думал Максимыч, вытянувшись поверх одеяла. Лицо парня было скрыто книжкой.
— Это к вам, наверно, приходили, — новенький отодвинул книжку. — Вы Иванов будете?
— Кто? — старик привстал на кровати, словно парень мог знать.
— Не знаю, летчик какой-то. И с ним еще одна, такая… с косами. Медсестра сказала, что вы в парке.
Ах ты, Мать Честная! Знать бы, так подождал бы, суетился Максимыч, запахивая халат. Бог даст, встречу; посидим на воздухе.
Больничный парк пустел — люди спешили к ужину. Со стороны улицы послышался звон трамвая. Поблизости никого не было видно. Гасло небо. Над входом зажегся фонарь, устроив сумерки. Кусты сразу стали темнее и гуще. От скамейки донеслись негромкие слова. Фонарь, легко покачиваемый ветерком, нарисовал на песке два увеличенных силуэта и отчеркнул широкой полосой скамейки. Старик узнал голос внука, но подходить не спешил; остановился. Девушка откинула голову и сказала: «Я тебя здесь подожду. Ты скоро?» Тот слегка наклонился к спутнице и тихо-тихо, как очень счастливые люди, засмеялся: «Сейчас», но не шевельнулся.
Осторожно ступая по песчаной дорожке, Максимыч двинулся обратно. Хорошо, что в своих, хоть с ног не сваливаются. Шел и улыбался, зачем-то выравнивая усы, и опять улыбался. «Вот оно как, — произнес негромко. — Вот как!» — повторил с торжеством кому-то — не иначе как Царице Небесной. Он и парню в палате хотел сказать, по-видимому, то же самое, но парня, как и следовало ожидать, там не оказалось, только лежала примятая подушка и книга, перевернутая домиком на постели.
Когда старик снял халат, что-то твердое упало и медленно покатилось по полу. Он нагнулся, держась за спинку кровати, и поднял Лелькину бусину. Осталось лечь и согреть ее в ладони.
Трамвай долго не приходил. Зажглись фонари и, покачиваясь, тускло отражались в рельсах.
— Бабушка, — обернулась Лелька, — а во-о-он моленная наша, смотри! Ты плачешь, бабушка Ира? У тебя голова болит?
Плохие вести расходятся быстрее добрых, растекаются злыми едкими ручейками. Федор Федорович здесь ни при чем, ибо никому, кроме пана Ранцевича и Тони, о беседе с хирургом не рассказывал.
Мамыньке решили не говорить. Ире — тоже:
— Не слепая, — раздраженно бросила жена, — видит отца каждый день; сама должна понимать, к чему идет.
Братьям? Ну, о младшем и говорить не приходилось: его трезвым и застать-то трудно. Хотя отец есть отец, нерешительно вступился Феденька, который своих родителей не помнил, а когда хоронил тетку, извещать было некого.