Они делают только полезные подарки. Например, пальто. И всегда с сопровождением: у других детей этого нет, они могут только мечтать о таком пальто (или о таких туфлях, о портфеле или еще о чем-то столь же необходимом). Что-то Ольке ни разу такие мечтатели не встречались.
Дорогие родители, подарите мне, пожалуйста, новую форму, о которой другие дети могут только мечтать.
Больше всего на свете ей хотелось велосипед – с тех пор, как научилась кататься. То ли дело Илька и Лилька – живут, как короли, с двумя великами: у Лильки «Ласточка», у Ильки «Орленок». Правда, кататься всегда дают, не жмутся.
Главное, мать сама обещала: будут в табеле одни «пятерки», получишь «Ласточку». Это еще в начале пятого класса было; и что? Ни одной «четверки» не было ни в пятом, ни в шестом, а велика до сих пор нет и теперь уже не предвидится. Один раз только заикнулась – напомнила про обещание, так что тут началось! Речь держал Сержант, говорил торжественно и злорадно: «Мы убедились, что ты хорошо учишься только из-за выгоды. Вот если бы ты приносила хорошие оценки не за велосипед, а просто так, то мы бы еще подумали».
Мать кивала.
Мы. Мы убедились… Мы бы подумали…
Олька не успела рта раскрыть (оно и к лучшему, с ними лучше всего молчать), как Сержант добавил: «А если твоя дорогая бабушка вздумает тебе подарить велосипед, так я его в капусту изрублю, так ей и передай».
Ничего она бабушке, конечно, передавать не стала. Так легко и жутко перед глазами встало искореженное колесо с торчащими спицами, почему-то заброшенное на крышу сарая, а в помойке – изодранное седло, уродливо вывернутый руль и педаль – одна – рядом с порубленным капустным кочаном. Картинка высветилась ярко, словно кино показали.
Привыкнуть к тому, что велика нет, было намного легче, чем к предательству матери: «мы». Если говорила она, то это звучало как «мы с отцом».
Сержанта подолгу не было, и мать опять становилась другой. Подолгу сидела, печатая очередную «халтурку», и Лешка быстро засыпал под тюканье машинки. Она вставала и ходила по комнате, хрустя пальцами, потом шла курить. Возвращалась, смотрела тревожно и доверчиво на Ольку и спрашивала, как будто Олька могла знать: «Где эту сволочь безработную носит, скажи?». Или задавала другой вопрос, умнее первого: «Вот скажи, на какие деньги он пьет, мне интересно? Кто его, сукина сына, поит?».
Никогда, ни разу в такие вечера не называла его «отцом» – только сволочью, пьянью подзаборной и сукиным сыном.
Хорошо помня «мы», Олька дурацких вопросов не задавала, однако один все же вырвался:
– Зачем ты за него замуж вышла?
На ответ можно было не рассчитывать, однако мать ответила:
– Он раньше другой был.
Нет, такое Олька представить себе не могла. Сержант – другой?! Она его другим не знала. Никогда.
– Какой – «другой»? – спросила в полной уверенности, что мать отмахнется: «не твое дело, мала еще» или что-то в этом роде.
Однако та неожиданно опять ответила:
– Он был добрый. Искренний. Что думал, то и говорил.
Садилась, дробно стучала по клавишам; звякала каретка, мать заправляла новую порцию бумаги. Опять вскакивала:
– Сколько уже, полдвенадцатого? Ты ложись, Лялька, а то не встанешь. Ну где эту сволочь носит, где?!
В такие вечера можно было запросто вытащить «нелегальную литературу» и преспокойно читать на кухне – мать бы не придралась или просто не заметила, – но в каждый «такой» вечер Олька вспоминала странный диалог и пыталась понять, как «добрый и искренний» стал «сволочью» и «пьянью подзаборной» (повторить «сукиного сына» не получалось – из-за Доры). Только как понять такое, если Олька не верила ни в его доброту, ни в искренность?
И другая загадка – мать, которая без него менялась. Нет, она была не той, которую Олька помнила из раннего детства, когда неистово ждала ее появления, но совсем не знала, как себя вести, увидев ее на пороге. Та была «мамочкой-Таечкой» – или просто «мамочкой».
Слово «мамочка» выскочило откуда-то, как солнечный зайчик, но так живо, словно только что вошла она сама, в модном фиолетовом платье, с пышными волосами до плеч, и маленькая Олька – Лелька, конечно же, тогда еще Лелька! – бросается ей навстречу и жадно втягивает запах холода, папирос и чего-то непонятного, только мамочкиного: духов? Пудры?.. Мамочка-Таечка гладит ее по голове, причесывает и называет «Лялька моя, Лялька», от ее пальцев пахнет табаком. Так много накопилось, о чем Лельке хочется рассказать! Но мамочка протягивает руку к стопке книжек: «Что это, “Гуттаперчевый мальчик”? Кто тебе такое читает?». И как ни уверяет Лелька: «Я сама, сама читаю!», мамочка качает головой: «Кошмар, это кошмар какой-то!».
Мохнатое слово потом приснилось – вернее, не слово, а кот Баюн, который разевал страшную пасть с кошшшмарррным урканьем и окутывал душным мехом, а прогнать его может только мамочка, но ее во сне нет.
Она приходит в Лелькин день рождения и приносит «шикарный» подарок: новое платье, «чистая шерсть», хотя никакая шерсть на платье не растет, оно зеленое и гладкое, а спереди вышиты белые елочки. Мамочка причесывает Лельку и долго причесывается сама, а потом они едут в ресторан – там Лелька еще никогда не была – и едят мороженое, но не такое, как продается в будке на углу, а в смешных маленьких тазиках на ножке. Мороженое тоже необычное: разноцветные шарики – белый, коричневый и розовый, – а сверху варенье. Салфетка у Лельки сползла, и белая капля плюхнулась на платье, так что теперь «шерсть» перестала быть чистой, но мамочка смотрела в окно и не обратила внимания. Лелька так увлеклась раскопками в мороженом, что не заметила, как за столиком очутился чужой дядька. Он улыбался мамочке, во рту у него сверкал золотой зуб. Они разговаривали и пили лимонад. «Я тоже хочу!» – попросила Лелька, и золотозубый позвал тетеньку в переднике – маленьком и бесполезном, все равно что кукольном, – кивнул ей и сказал: «Крюшон». Немножко похоже на «кошмар»; оказалось, тоже лимонад, только не желтый, а розовый. Мамочка улыбнулась: «Вы балуете мою Ляльку», и стало жалко, что у мамочки нет такого нарядного золотого зуба. Кажется, дядька не заметил, что у Лельки новое платье, она хотела сказать ему, но мамочка все время с ним разговаривала, а мороженое кончилось, поэтому надо было ждать подходящего момента. Он и подвернулся, когда они выходили из ресторана и мамочка сказала, что сейчас пойдут фотографироваться «на память». Лелька решила сообщить о платье, когда будут фотографироваться. Однако фотографировались они вдвоем, золотозубый куда-то делся, так и не узнав, что платье новое.
…Сколько ей тогда исполнилось, четыре или пять? Если пять, то в этом году, через десять лет, мать сохранила традицию – шерстяное платье, хоть и школьное, а потому не зеленое, а синее.
Слова «мамочка» и «мама» давно забыты. Осталось – вернее, появилось само – слово «мать», короткое и взрослое. Постепенно Олька научилась обращаться к матери, избегая собственно обращения: ни «мама», ни «мать» не выговаривалось. Сначала это напрягало, теперь стало проще.