Завтракать с женой.
Настина смена начиналась рано, мать уходила еще раньше, и Карл оставался один на час или час с четвертью. Весь этот кусочек одинокого времени он проводил, словно заново привыкая к дому, где теперь живет Настя.
Жена.
Каждое утро, оставшись один, он здоровался с вещами и вещицами, которые принадлежали Насте, были ей необходимы, являлись ее частью – здоровался и улыбался, словно они тоже привыкали к нему и начали его узнавать.
Непривычно ощущалось на правой руке обручальное кольцо – кольцо, раньше принадлежавшее его деду-тезке. Второе, бабкино (хотя невозможно было представить бабкой печальную даму со старинной прической, которую увидел на фотографии), мать подарила Насте. Кольца были одинаковые: легкие, плоские, с косой насечкой; на внутренней поверхности изящно выгравированы имена и даты. Настя прибежала обрадованная: в ювелирной мастерской можно переделать кольца, она узнавала.
– Как – «переделать»? – удивилась мать.
– Ну, на более современные. Не будем же мы носить такие… допотопные. А, Карл?
Лариса растерялась. Помолчав, сказала: «Как хотите, конечно» – и улыбнулась, скрывая улыбкой недоумение.
– Я, пожалуй, буду носить «допотопное», – Карлушка тоже улыбнулся.
Как они по-разному растерялись, мать и Настя, тогда еще невеста, но к слову «невеста» он и привыкнуть не успел.
Из-за этого бестолкового разговора они так и обменялись в ЗАГСе разными кольцами: Настя надела ему на палец дедово, чуть потускневшего золота, а он неловко пытался поймать тонкий Настин палец в пухлый и блестящий обруч чужого, не бабкиного уже, кольца – и не сумел, так что она сама ловко натянула колечко, и сзади кто-то негромко засмеялся.
Стул в кабинете теперь стоял не на обычном своем месте у окна, а рядом с диваном, и на спинке висела Настина кофточка. Рукава, чуть растянутые на локтях, торчали врастопырку, сохраняя форму рук. На подоконнике лежала пилочка для ногтей, маленькие ножницы с загибающимися, как лыжи, концами и стояла бутылочка лака.
Карлушка сел за письменный стол, придвинул тяжелую отцовскую пепельницу и закурил. Наверное, отцу тоже когда-то удивительно было привыкать к тому, что у него появилась жена и теперь он каждый день видит ее, слышит ее голос, ласковый или раздраженный, с ним она говорит или с кем-то другим; приходилось привыкать к не знакомым прежде каждодневным привычкам самого близкого человека – жены.
Он привыкал к тому, как Настя звонит в дверь, если забудет ключи: длинным, беспрерывным звонком; как она ест яблоко – целиком, оставляя только черенок; как пьет чай, глядя в окно поверх края чашки; как моет посуду, быстро и ловко, но забывает о плите; как разговаривает по телефону, глядя сбоку в зеркало, словно надеясь взглядом выманить оттуда собеседника; как режет хлеб прямо на клеенке, хотя доска лежит рядом… Однако про доску он забывал, увидев, как Настя отсекает ножом корку под разными углами так, что в результате батон становится похож на плохо очищенную картофелину. Увидев освежеванную буханку, Лариса удивилась: «Зачем?».
– Я горбушки люблю, – улыбнулась Настя.
Больше мать вопросов не задавала.
Надо покупать два батона, думал Карлушка, и пусть она режет один как хочет, а другой… Нет, два нельзя: Настя обидится (и правильно сделает); нужно вернуться к старой («холостой», добавил про себя) традиции и резать хлеб самому.
Раньше ему казалось, что отец с матерью все делали одинаково. Теперь стало понятно, что он принимал за одинаковость выработанную за много лет согласованность привычек: одни гармонично дополняли другие, вот и все. Значит, нужно принять Настины как данность – да, именно так, и даже формулировка «принять как данность» казалась единственно правильной. Принять как данность и подстроиться под них.
И потом, продолжал он рассуждать уже по пути к троллейбусу, я ведь не знаю, как моя жена воспринимает мои привычки – я не вижу себя со стороны.
Остановка находилась рядом с хлебным магазином. Карлушка скользнул привычным взглядом по выставленным раскрашенным булкам и караваям на фоне нарисованных колосьев толщиной в руку. Лицом к витрине стоял парень («молодой женатый мужчина», поправил он себя) в осеннем пальто. Густые волосы чуть взлохмачены (берет забыл), шарф небрежно торчит из-под воротника (поправил). Глаза ему решительно не нравились: неуверенные какие-то глаза. За его спиной люди быстро шли по своим делам, никто не оглядывался, а потом все потянулись к дверям троллейбуса, втиснулись, и… Идиот – троллейбус упустил! Он бросился вслед, понимая всю тщетность спешки, и троллейбус издевательски замедлил ход, но не от гуманного порыва, а просто впереди горел красный светофор. Он сделал вид, что ему плевать на все троллейбусы мира, и демонстративно смотрел в другую сторону, откуда должен был появиться следующий.
На работе он незаметно присматривался к другим «женатикам» своего возраста, стараясь увидеть что-то общее с собой. Пока не получалось. Карлу казалось, что у всех этих людей совсем другая жизнь, не похожая на его с Настей. Паша Одинцов, например, был фанатичным байдарочником. Он охотно рассказывал во время перекуров о последнем или предпоследнем походе, и в представлении Карла каждый поход только чудом не кончался гибелью всех участников. Во все походы Одинцов отправлялся вместе с женой.
– Это пока у вас детей нет, – убежденно хмыкал Алик Штрумель. – Мы тоже, пока дочка не родилась, ни одной выставки не пропускали, ни одной премьеры. Вот посмотришь…
Карлушка помнил Алика по институту: Штрумель тоже учился на вечернем, только в параллельной группе. Когда встретились в КБ, обрадовались друг другу, но дальше простого приятельства не пошло: Штрумель был женат и страстно хотел того же для Карла, предлагая познакомить его с «такой чувихой, старик – закачаешься!» При слове «чувиха» Карлушка представлял себе жутковатое существо, заросшее волосами с головы до ног и почему-то в огромных растоптанных ботинках; «закачаться» отнюдь не рвался. Теперь, когда Алик стал отцом, он выжидающе посматривал на Карла, словно ожидая от него того же, как раньше стремился увидеть его женатым.
– В прошлом году, на Севере, – торопливо досказывал Одинцов, – когда у нас байдарка перевернулась, так Люся – это жена моя – дико простудилась. Хорошо еще, что…
На лестничную площадку, где они обычно курили, вышел четвертый, худой сутуловатый человек лет тридцати, и достал из кармана пачку «Памира». Ничего другого Кондрашин не курил из соображений экономии. По той же причине носил всегда одни и те же брюки – отглаженные, блестящие от возраста сзади и чуть коротковатые. Пиджак был еще старше, чем брюки, поэтому Кондрашин им не злоупотреблял и часто приходил на работу в свитере. Кондрашина называли «камнем раздетый»: обе зарплаты, его и жены, поглощал строящийся кооператив. Он закурил, выдохнул струю вонючего «памирного» дыма и стоял с погасшей спичкой в левой руке, снисходительно прислушиваясь к беседе.
– …Штормовку унесло, конечно, – продолжал Паша, – рюкзак пошел на дно, как утюг. К счастью, спирт и все лекарства в моем были. Ну, мы сразу костерок развели, Люську в спальник, естественно, загнали, но сначала приняли спирта, – он щелкнул по плохо выбритому горлу.