– Это можно проверить, – я бросаю реплику в сторону. В провинциальных театрах это называется апарт.
– Что именно? А главное, как ?
– Задать вопрос.
– Ага, – она катает самую крупную бусину. – Твой излюбленный. Дескать, что вы предпочитаете: убить или убить ? Кого-нибудь или себя? – моя бывшая подруга косится на портреты, которые достались мне по наследству. – А он, надо полагать, ответит прямо по тексту : мол, если ты кого-то убил, в первую очередь это значит – себя. Самой-то не смешно? Да очнись! Все это в прошлом: и порфирии петровичи, и сонечки, спасающие чужие души. Обломки прежней цивилизации. Кончились. Все.
Я слышу, как она всхлипывает: не то смеется, не то плачет. Я не стану ее утешать. Для нее они все кончились. Кончились – значит кончились: свою жизнь она выбрала сама.
– Не этот. Другой. Когда мы встретимся, я спрошу: «Иван, вы бы кем выбрали: волком или овцой?»
Это – хороший ребус. Ловушка, в которую почти невозможно не угодить.
Полифем, сидящий во мне, потирает руки: вот и посмотрим, как он станет выбираться, цепляясь за овечье брюхо.
Два портрета, отмененные настоящим временем, смотрят на меня со стены: при чем здесь народный правнук ?
Вот именно. Я киваю, потому что на этот раз я согласна с ними: никаких правнуков. Просто мальчик. Мне кажется, я вижу его лицо. Осмысленное, не имеющее ничего общего с
тем , которое впечаталось в мою память. С этим мальчиком у нас одинаковые мозги.
– Все, хватит, – она поднимается решительно. – Я отказываюсь тебя понимать.
– Знаешь… – мне трудно на это решиться, но у меня нет другого выхода. – А вдруг… – я говорю шепотом, – еще получится? Соединить…
– Что? И главное, с чем?
– Прошлое. С будущим, – я шепчу беззвучно. Но Яна все-таки слышит.
– Ага, – кивает. – И что характерно, именно у тебя. Да ты просто бредишь, выдумываешь всякие глупости. Все давным-давно сложилось. Этого нельзя изменить. Ну, положим: ты задашь ему уйму вопросов, на которые он ответит правильно. И – что? Дело не в ответах. Беда в том, что это – демонстрационный вариант . Не имеющий отношения к реальной жизни… – она отступает тихими шагами, уходит в темную кулису.
Старуха, мое будущее отражение, смотрит на меня из зеркала – уродина с огромным животом. Ее кожа изрыта глубокими морщинами. С биологической точки зрения, беременная старуха – тупик. С художественной – тоже: за пределы большого искусства ее вытеснили еще в классическую эпоху.
В комнате, в которой висят портреты, звонит мобильный телефон. Раньше я думала: просит милостыню. На самом деле – протягивает руку. Просто протягивает руку.
Пока мы живы, это возможно: сейчас я нажму на кнопку и услышу его голос…
«Татьяна Андреевна! Вы меня слышите?»
«Слышу».
«Значит… Вы согласны?»
В литературном мире, куда нам с ним предстоит вернуться, нет прямых ответов на прямые вопросы. Только ребусы и отгадки. Разговор обиняками. Наш вечный эзопов язык.
«Ваш отец вас убьет. Это-то вы понимаете?» – я засмеюсь. Негромко, едва слышно.
«Скорее, я его», – Иван засмеется в ответ.
В этом нет ничего особенного. На обочине, где мы готовимся расположиться, эти слова не имеют прямого смысла: ни убью , ни убьет . Их прагматические значения остались в прошлом, на том отрезке моей никчемной жизни, который я прошла по материнскому долгу, по своей женской природе: из пункта А в пункт В. Все отрезки кончились. Я заслужила право выйти на свободу. Для этого и выбралась, выскочила из межеумочной полосы.
Беременная старуха подмигивает хитрым глазом, взбалтывает остатки вина.
Мы стоим друг против друга: она – со стороны Европы, я – с обратной стороны. Между нами стеклянная стена. Другая, не та, которой мои родители отгораживались от мира. В сущности, это уже не стена. Старое зеркало. Если сцарапать амальгаму, оно станет прозрачным. Ход истории определяют не виннеры: куры и коросы остаются в своем отрезке времени. По их губам гуляют архаические улыбки. Чтобы губы ожили, надо забыть. Отступить на обочину. Скрыться в музейной витрине. Короче говоря, стать свободной от времени. Как это сделала она: хитрая терракотовая старуха, вечно беременная сыном…
– Татьяна Андреевна!
– Да, – я прижимаю ухо к трубке. – ДА.
– Татьяна Андреевна, это я, – в трубке голос Ивана. – На той неделе я не могу. Мы летим в Европу. С отцом, на футбольный чемпионат. Вернемся, позвоню…
– А… как же… ваша мама?
В трубке короткие гудки. С телефонной панельки на меня смотрит фотография дочери. Lusor. Игрок, сидящий во мне, опускает руки.
«Ну, а я что говорила? – я слышу ее голос. – Жалко… Как же мне тебя жалко… – Моя бывшая подруга всхлипывает. – Дура, какая же ты дура…»
В глубине, за стеклом витрины, я вижу зверка. Он стоит, перетаптываясь с ноги на ногу.
«Чего встал? Вали отсюда!» – Фридрих пихает его в спину.
Зверок озирается, делает робкий шаг.
«Стой! – Фридрих бросает вслед. – Это она тебя спасла».
Зверок шарит недоуменным взглядом.
Фридрих указывает пальцем: «Если б не она, змерз бы как Маугли !»
Я помню: это – советский анекдот. Его помнят все: и зверки, и звери. Они смеются, как будто мы с Фридрихом ломаем комедию. Облегченно качают черепами. Ключицы, лопатки, плечи, предплечья, могучие берцовые кости. Еще секунда, и пустятся в пляс.
Глаза зверка останавливаются на мне: ничего, кроме презрения.
Я озираюсь, прислушиваюсь к веселому смеху. Потому что это – они. Наши вечные персонажи, которые собрались у крыльца. Перед ними я стою в дорогих европейских сапогах, сшитых из натуральной кожи, но это ничего не значит: дело не в цвете, пусть они будут хоть белыми, хоть коричневатыми. Лишь бы их купили вовремя. Рано или поздно обман обязательно раскроется, и тогда все запахнет ждановской жидкостью… Об этом позаботились боги моих родителей. Здесь, у нас, любые сапоги становятся
вокзальными , в которых можно разве что пройти по платформе, прежде чем сделать шаг…
– Ну что? Убедилась? – она спрашивает ясным голосом. Голосом человека, убежденного в своей правоте.
– Да, – отвечаю. – Это я. Я во всем виновата. Это моя ошибка…
« Змерз как Маугли , – меня бьет озноб. Надо подняться, лечь в горячую ванную. – “Маугли” – европейская сказка. Здесь, у нас, все по-другому: мальчик, выросший в волчьей стае, никогда не сможет заговорить. На моем языке, который достался мне по наследству».
Я кладу голову на подушку. Закрываю глаза. Они приходят сами – чужие слова:
Ей страшно. И душно. И хочется лечь.
Ей с каждой секундой ясней,
Что это не совесть, а русская речь