Сижу как-то в приемном, и докторша заходит, Клавдия Матвевна… У ней еще сынок был, аккурат перед войной родился. А муж на фронте. Здесь, под Синявиным воевал. Вот он месяц не пишет, два не пишет, а тут песню крутить принялись – что ни день… Она послушала-послушала и ободрилась: «Это, – говорит, – про меня песня сложена. Уж как мужа жду, и словами не выразить. Всякую ночь думаю: где он да что… А песня эта – вроде молитвы. Я, – говорит, – в Бога, конечно, не верю, а вот в любовь… На нее моя надежда…»
– Под Синявино? – Ариадна переспрашивает.
Кивнула.
– Сынок-то хоть выжил? – Гликерия клубок нащупала, нитку меж пальцев тянет.
– Увезли. С ним ведь мать ее сидела, покуда не преставилась. Быстро сошла – прямо в первую зиму. Вот она в больницу его и носила. А потом-то, как силы кончились, и не принесешь. Летом – ничего бы еще… А зимой? Вроде и жила рядом, а потягай-ка через ледыхи… Главврач поглядел-поглядел да приказал с детдомом отправить. Она вместе-то дернулась, да военнообязанная… Неужели не помните? Светленькая такая – в чем душа держится… Косы богатые, длинные – укладывала круг головы… Как же называлось?
– Венчик мира? – Гликерия угадывает.
– Нет, – Ариадна лоб наморщила, – венчик мира – это после войны…
– Вещички его собирала – всюду буквы вышила. Как их?..
Ариадна шепчет:
– Инициалы.
– Вот-вот. И ко мне с этим приходила. «Мало ли что, – говорит. – Детей, конечно, учитывают, но мой совсем ведь маленький – имени своего не помнит. А тут поглядят на буквы, догадаются». Все спрашивала меня: «Как, – мол, – Евдокия Тимофевна, думаете?» А как я думаю? Разве скажешь ей?..
– На льду разбомбило?.. – Гликерия нитку дернула – разорвала.
– Не-ет, – утешает, – через Ладогу-то перебрались. Довезли до самого Ульяновска. Там и сгинул.
– Неужели, – Ариадна изумляется, – и следов никаких?
– А как же? Были следы. Бумагу казенную прислали.
– И что, ездила на могилку?
– После войны поехала, только ведь не сразу… Потом уж, года через три. Первое время, помните? Уезжать-то боялись: уехать уедешь, а обратно – по пропускам.
– Это я помню, – говорит Гликерия. – Вон Марья, сестра-хозяйка, в деревню решилась – мать у ней тогда помирала. А обратно ни в какую. Она и так и эдак. А все сроки и вышли. Приписали к колхозу. Потом-то приехала, а комната занята. Там ведь как: сосед в комнате поселился, себе захватил. Она было сунулась, а он не пускает – поперек дороги встал. А Марья, глупая, просит его еще: «Вещи бы хоть какие забрать». А он ей: «Нету. Иди отсюда – рвань деревенская. Ищи на помойке». – «Как же, – спрашивает, – на помойке? И платья там хорошие, и кастрюли».
– Ну как же так? – сокрушается Ариадна. – Пошла бы к управхозу сходила…
– А чего к нему ходить? Сосед этот на продовольствии работал. Почитай, всю блокаду. Продукты на золото менял. Женщина какая придет – в тряпочке колечко или сережки. Тряпочку разворачивает, а сама плачет. Вот он ей хлеба с полбуханки и вынесет, а она еще пуще: «Ребенок, – говорит, – помирает. Последнее отдаю. Хоть бы еще полбуханочки добавить…» А он губы-то пучит: «Прокурор, – мол, – тебе добавит. А не хочешь – не надо». И куда пойдешь?..
– Что же, – Ариадна опять удивляется, – Марья куда следует не сообщила?
– Так он, бывало, и ее подкармливал, чтобы язык на привязи держала. Кусок сунет и учит: «Я, – дескать, – ежели что, от властей всегда откуплюсь. Там ведь тоже люди. Служить-то служат, а кушать все равно хотят…» И как у них выносить получалось? На хлебзаводах-то обыскивали…
– Ну, – Евдокия говорит, – видно, сосед-то непростой. Начальство. Чего им? Через проходную не носят. Война не война. Даже сподручнее…
– Вот-вот. Управхозу, видать, сунул. Тот ему и выправил ордер.
– Ох, – Евдокия головой качает, – эти-то страсть обогатились. Так и шарили по квартирам. Как помрут, они и – шасть… Крысы крысами. Мебель, посуду, утварь всякую… Раньше квартиры богатые попадались, все разграбили в войну.
– Тебя послушать, – сердится Ариадна, – будто бы одни управхозы и грабили… Вон после революции – и управхозов не было, а тоже… И мебель рубили на дрова.
– А и рубили, – Евдокия губы поджала. – Барскую. А чего ж им? Конечно.
– Так что ж она, беленькая эта, нашла его могилку?
– Бе-еленькая… – Евдокия передразнивает. – Не беленькая, а Клавдия Матвевна. Строгая была – ты-то должна помнить.
– Ну не помню, – Гликерия руками разводит, – сколько лет прошло.
– Еще бы, – Евдокия ехидничает, – ты ж тогда шуры-муры крутила: где тебе упомнить…
До Ульяновска доехала и – в милицию. Стала спрашивать: «Где, – мол, – детский дом этот? Из блокадного Ленинграда вывезли». Бумагу им показала. Там и номер стоит, и печать. С номером сверились, а он у них и не значится. Видно, транзитом прошел. Мертвых-то, должно, с поезда сняли и дальше отправились. «Может, во рву каком, – говорят, – у дороги. С поездов-то много покойников снимали – кто ж им вел учет?» Ну, походила туда-сюда, постояла на насыпи – сынку своему поклонилась. Так и уехала ни с чем…
Ариадна глаза вытерла.
– Господи Боже мой… – печалится. – Бедные они, бедные. Так по рвам и лежат…
* * *
Николай идет – серый прямо. Губы темные, обметанные.
«А ну, пошли-ка, – зовет. – Сама, что ли, сбегала или надоумил кто?» – «Куда сбегала?» – удивляюсь.
«Куда-куда… Так в завком. Я ведь как человек к тебе, – страдает, – а ты – вон каким добром…» – «Да каким добром?» – напугалась. «А ты, – глазами меня све́рлит, – дурочку из себя не строй. Женсовет они собрали… А с чего, спрашивается? Мужики-то всё-о мне объяснили: ты – в завком, а завком – к женсовету. А эти и рады стараться… Ну чего смолкла? Ставили вопрос?»
«Какой, – не догадываюсь, – вопрос?» – «А чтобы, – глаз не отводит, – женился». – «Да сами они, – тороплюсь, – начали. Я и не заикалась». – «Во-от, – сморщился. – Значит, ставили. Тут она и есть, правда…» – «Да мало ли – ставили… Пусть себе ставят. Поговорят и забудут». – «Насчет забудут, этого не знаю, а поговорить – уже поговорили…»
Батюшки, думаю…
«И чего?» – «А чего им? – усмехается. – У них разговор короткий. С очереди меня сняли». – «С какой очереди? На телевизор? Так ты не сомневайся: ежели что, я отдам».
Тут он зубы-то сжал, застонал прямо: «Да какой телевизор! С комнаты, с комнаты сняли… К майским должны были… Теперь не дадут».
Слова-то вроде слышу, а в голове – пустота.
«Как же это – с комнаты? Столько лет ведь стоял…» – «А так, – сам-то чуть не плачет. – В завкоме постановили: женюсь, мол, отдельную квартиру выделят. На семью. И мастер туда же: “Гляди, – мол, – Николай… Бабы-то больно уж завелись женсоветские: добром, говорят, не захочет, силой принудим”. Только и ты учти: я ведь молчать не стану. И не надейся, – в стену глазами уткнулся. – До собрания дойдет, так все и скажу: дескать, не было у нас ничего. Ребенка на шею мне вешает. Инвалида. До последнего скрывала. Я и знать не знал…»