Бабки-то умные, конечно… Так ведь и Зоя неглупая: правду говорит. Они-то свое прожили. А жизнь другая настала – чего они знают?..
Домой пришла. Разговор начинаю:
– У нас в цеху в очередь некоторые встали – на телевизор. Триста сорок восемь рублей.
– Старыми? – Ариадна уточняет.
– Да какое, – говорю, – новыми.
– Батюшки! – Гликерия руками всплеснула. – По-старому три с половиной тыщи.
– Телевизор-то, – говорю, – тоже новый, без линзы, показывает как в кино. Может, и нам встать? А что? Передачи бывают хорошие: и взрослым, и для детей. Пока ждем, помаленьку и накопим: если каждый месяц откладывать – рублей хоть по тридцать. К Евдокии Тимофеевне поставим: вроде свой красный уголок. Вечером сядете, будете новости глядеть: где да что в мире происходит. В Америке там или… в Венгрии… И Сюзанночка посмотрит – ей же в школу идти…
Молчат.
– Ну, – говорю, – думайте пока. Сюзанночка радио любит, а телевизор еще и лучше.
Евдокия ворчит:
– Газеты, радио – все им мало. Теперь телевизор выдумали. Скоро в яйцо куриное заберутся.
– Зачем же так, – Ариадна ее укоряет. – Разве плохо передачу хорошую посмотреть?
– А ты, гляжу, за долгую жизнь не насмотрелась… А мне уж хватит. Сын мой тоже. Газеты все читал. «Надо, – говорит, – мамаша, всегда быть в курсе». Ага, думаю… Только курс-то ихний известный: читай не читай – все одно не минует.
– Тебя послушать, до сих пор бы жили в каменном веке. Так лучину бы и жгли.
– Ну и жгли бы, – Евдокия плечами пожимает. – Кому она мешала – лучина-то?
Мама в комнату заглядывает:
– А ну-ка иди, я печку разожгла. На огонек полюбуешься.
Побежала, маленький стульчик приставила, села против дверцы.
Мама говорит:
– Гляди, осторожно. Близко не подвигайся. Вот телевизор купим – тогда уж наглядишься. В телевизоре тоже как будто дверца, только другая, стеклянная. Называется экран. В электричество включат, глядь, а там огонек занимается, как звездочка, а потом вдруг вспыхнет, и картинки разные бегут: чудеса… Показывают, рассказывают: где, да что, да как людям живется. Другие-то смотрят, а сами ума набираются. Вот и ты насмотришься, а потом и в школу пойдешь. Учительница тебя спросит: «Встань, Беспалова Сюзанна, ответь: знаешь ли, что такое кукольный театр?» А ты и ответишь: «Конечно, знаю. Я по телевизору видела. Там куколки такие хорошие. Которые из дерева, а которые из тряпок. Вот им пальцы внутрь-то засунут, а они знай представляются: то плачут, то смеются. Как живые». Тут она обрадуется: «Садись, – скажет, – Сюзанна Беспалова. Ставлю тебе пятерку». А дети тоже удивятся: «Надо же! В детский садик не ходила, а сама все знает…»
Мама дверку распахнула, кочергой в печке шевелит. А жар от печки горячий, прямо в глаза бьет. Дверку заложила, глазки рукой вытирает.
– Ничего, – плачет, – не бойся. Все хорошо у нас будет. Ну, поди к бабушкам…
– Ну, – бабушка Евдокия пуговички расстегивает, – и на чем вы с бабушкой Гликерией остановились? Ох, – вздыхает, – голова моя садовая, ничего не помнит. А… – говорит, – вспомнила. Мачеха-то ее из дома выгнала. Пусть, мол, в лесу пропадает.
Платьице на спинку повесила, сама на краешек села.
– Вот она живет в лесу, а у мачехи этой было зеркало, да не простое, а волшебное. Глянешь в него, всю страну видать: что, да где, да кто как поживает. Вот мачеха его и спрашивает: «Как там моя падчерица? Неужто без меня хорошо живет?» А зеркало как вспыхнет: «Хорошо, – отвечает, – ей живется. Живет не тужит. День ото дня краше становится». Тут мачеха озлилась, бабу кухонную зовет. «Поди, – велит, – вырядись странницей, а я тебе платье красивое дам, ядом его напитаю – ты моей падчерице его и подари». Баба платочек повязала, женщиной доброй прикинулась да в лес этот и пошла.
Вот охотники возвращаются, а в доме что-то неладно. Входят, а сестрица их на полу распростерши. Лежит, не дышит. Долго они глядели-присматривались, а про платье и не подумали. Чтобы его снять. Погоревали, да делать нечего: смастерили гроб стеклянный на железных цепях. Девушка в нем лежит, сама будто живая. А мачеха никак не уймется, снова страну свою оглядывает – зеркало пытает: «Что ж там моя падчерица? Навсегда ль умерла?..»
– Спишь, что ли? Ну и ладно, вот и спи пока…
* * *
– Ну, – Евдокия начинает, – думайте с этим телевизором.
Утро раннее, серенькое. «У микрофона Мария Григорьевна Петрова». Величают по отчеству, а голосок слабенький, детский, будто и жизни не жила. Таким-то голоском в самый раз сказки рассказывать.
Софья на стульчике замерла – слушает.
– Да дорого больно, – сомневается Гликерия, – прямо и не знаешь…
– Другие ведь как-то покупают. Антонина говорит, в очереди стоят.
– Так, может, денег у них много? Куры, видать, не клюют.
– Откуда?.. – Гликерия рукой машет. – Теперь господ нету: на зарплату живут либо на пенсию.
– Не скажи, – Евдокия бутылку взяла, молока в чай плеснула. – Помнишь, в сорок четвертом-то? Блокаду едва сняли – бабу к нам привезли. Сама толстая, сытая… – Чаю хлебнула, сморщилась, будто кисло ей.
– Скисло, что ли? – Гликерия напугалась.
Молчит. Уткнулась в чашку.
– А мальчонка у ней еле живой родился. Доктор определил – жиром своим задушила. Муж еще к ней ходил, по всему видать – знатный. Передачи носил бога-атые. Вот она закроется под одеялом и жрет.
– Помню, – Гликерия вздыхает, – как же не помнить: колбасой-то как пахло… Несешь передачу, голова кру́гом – хоть в обморок вались. Выписываться стала, я ей одежу принесла, а она мне ломтик сует – вроде в благодарность. Вышла я, в уборной от всех закрылась – проглотила. Кусочек-то ма-ахонький. И часа ведь не прошло – вырвало. Прямо куском и вышел. Что же это со мной, думаю? Неужто человеческую еду не принимаю? Привыкла к жмыху…
– Человеческую… – Евдокия опять морщится. – Какая ж она человеческая? Люди-то хлеб ели… Ну маргарин когда. А то ведь и клей обойный. И хорошо еще, если клей. В первую зиму кончился. Сосед у меня, мальчонка, так и вовсе уголь грыз. Достанет из печки и грызет. Так и помер с головешкой. Рука мерзлая, а сам-то держит, держит… Разжали едва. И рот черным измазанный… Колбаса у ней, видать, испортилась, вот она гнилье и отдала.
– Ох как пахло! – Гликерия будто и не слышит. – А после войны-то, когда в магазине появилась, я ведь до-олго не могла. Как понюхаю колбасу, прямо изнутри подступает… Ох, – опомнилась, – не к столу…
Ариадна хитрая, разговор переводит:
– Соломона Захаровича помнишь?
– Ну как же! – А сама смеется меленько, аж покраснела.
– Еще бы, – Евдокия фыркает, – ей не помнить! У них же в войну – шуры-муры…
– Да какие там! – машет. – Что он, что я – живые покойники. Так… Разве – поговорить…