«Да… Жизнь у вас насыщенная, не дом, а вавилонское столпотворение: то соседка с финскими женихами, то сами женихи – российские. Кстати, ты знаешь, мы тут подали объявление с женой, две комнаты на квартиру с доплатой. Как ты думаешь, откуда позвонили в первую очередь? – Я смотрела недогадливо. – Отсюда, отсюда – из этого дома», – он взял занавеску двумя пальцами, как будто подхватывал подол. «Ну и?..» – «Сорвалось, я уж и сам думал, но – слишком большая доплата. – Он разжал пальцы с сожалением. – А здорово ты отмыла!» – оглядевшись, отец Глеб восхитился, словно заметил только теперь. «Много выбросила. Всякое шмотье. Взяла и вынесла на помойку», – я признавалась легко, словно из этого ровно ничего не следовало. «А я, – он засмеялся, – жуткий скопидом. Скопи домок, разори семейку. Страсть не люблю ничего выкидывать. Коплю и коплю, мало ли, думаю, пригодится». – «Кое-кому уже пригодилось», – стараясь держаться легкого тона, я рассказала о помоечной троице. «И что, неужели все забрали? Прямо с жуками и мошками?» – «С какими… мошками?» – я спросила с разбегу. Отец Глеб поднял бровь. Я видела: теперь он стал похож на собаку, поднимающую ухо. Ухо вздрагивало, прислушиваясь к моим словам. Волна стыда ударила в щеки: «Нет… Это – не то… Это для другого », – палец засуетился, сбиваясь с узора, путаясь в узорных кренделях. «Для другого », – он повторил за мной утвердительно, с нажимом, как заговорщик, опознавший пароль, его вторую половину – верный отзыв.
«Нет, нет, – я заторопилась, понимая, к чему клонится тайное обвинение. – Ночью, когда раздался звонок…» Я хотела рассказать о своем кожаном госте, но тень другого выступила из-за холодильника и замерла под полкой, на которой, расставленные моими руками, стояли дары отцов-экономов. Рукой, похожей на Митину, он касался бледных губ. Черты лица, готовые отступить во мрак, зыбились слабым контуром…
Отец Глеб ждал. Он сидел, вглядываясь наметанным глазом, словно заступал мне дорогу, как те – автобусные . Тех было двое. Одного – я могла обойти его стороной. Стоит только рассказать о ночном кошмаре, расписать живописными деталями… Значит, я думала, предать. Однажды я уже сделала это: отреклась от Мити, назвав его братом… Тень, стоящая у стены, качнулась назад. Загораживая ее словами правды – единственным, чем могла защитить, – я сказала: «Да, у меня есть другой , другой мужчина, которого…» – и замерла.
Отец Глеб смотрел на меня испуганно. Как бы то ни было, но он был другом мужа. Его лицо заострилось. Мешки, лежащие под глазами, подернулись синевой. Тяжело, будто взял не по силам, он выдохнул душный воздух, качнул рукой и поднес ее к груди, словно брался за епитрахиль.
Мы сидели за кухонным столом, стараясь не смотреть друг на друга (мои глаза ходили по узорам, глаза отца Глеба упирались в стол), и тягостный разговор, срываясь в исповедь, ветвился и прорастал вглубь.
Отец Глеб слушал, не прерывая. Покусывая губу, он следил за моим голосом, путающим узоры. То, что я рассказывала, не получалось связным. С пятого на десятое я то начинала с первой встречи, то выкладывала подробности последнего разговора – в темном переулке. Подробности путали время, относя события то к прошлому, то к настоящему, но все равно оставались живыми, трепетали в моем горле, не желали умирать. Моя память становилась мелким ситом, умеющим уловить самые незначащие детали, но и, произнесенные вслух, они не только не исчезали безвозвратно, а как будто прибавляли в весе. То возвращаясь к Митиным разыгранным персонажам, то мучаясь его страхами, я рассказывала о наших филологических разборах, о выверенной – по Оруэллу – жизни, о любви к бахромчатым книгам, близость к которым он использовал против меня.
Отец Глеб не задавал наводящих вопросов. Опыт духовника, полученный в Академии, научил его терпению. Сидя напротив, он терпеливо ожидал, когда на доске выступит самое главное – глубинный слой, записанный настоящим временем, его живыми подробностями – позднейшей и неумелой кистью. Прикладывая пропитанную тряпочку, я открывала квадрат за квадратом, все еще надеясь добраться до чистой доски. Он смотрел на меня тяжелеющим взглядом, потому что все знал заранее: доска окажется простой и грубой, вырубленной топором.
К исходу ночи его глаза покраснели. На меня наваливалась необоримая усталость: верхний слой, недавно казавшийся живым и ярким, тускнел, теряя очертания. Если тебе придет в голову каяться, обойди мое имя стороной . Я вспомнила Митины слова и увидела его лицо: черты дрожали и зыбились, готовясь уйти во мрак. Больше не чуя своего тела, ставшего почти невесомым, я свернула тряпочки и пихнула вниз, за плиту. Отец Глеб улыбнулся. Улыбка вышла стеснительной: «Ничего, – он утешал меня, – ничего… Все образуется. Как-нибудь, Бог даст». Он говорил хрипловато, как будто, промолчав ночь, пробовал голос.
«Не знаю, что и сказать… Кто может знать, чем все это закончится? Все очень трудно. Может быть, когда-нибудь… Но все намного труднее, чем я предполагал. Единственное, что я могу, – отец Глеб кивнул на дверь, за которой спал муж, – он тоже страдает… Но это…» – «Закончится? – я перебила, не дослушав. – Оно уже закончилось». – «Нет, – он ответил горестно, собирая рот складками, – еще не закончилось. Та к не кончается». – «Вы хотите сказать, – волна радости поднялась во мне и плеснула через край. – Значит, мы с Митей еще встретимся, еще будем вместе?.. Помните, откуда это? Эти строки: но все же чтут Евангелье они и рыцарей чужих не убивают… »
«Конечно, встретитесь, – он покачал головой и распустил складчатый рот. – Но из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит, и – не должно.
Бог не дает». Сосредоточенный взгляд затвердел. Я видела, он говорит правду, настоящую правду. Такую говорят о себе.
Долгая ночь истощила последние силы, и все-таки я засыпала с надеждой. Это – никакая не исповедь. То, что он говорил, основывалось исключительно на личном опыте: его личному опыту я имела право не верить.
То прислушиваясь к надежде, то проваливаясь в дрему, я видела двор, истоптанный чужими следами: от парадной до поребрика, опоясывающего широкий газон. Теплые трубы отопления, проложенные под газоном, грели землю. Следы таяли, становясь невидимыми. Я говорила себе: так не кончается, так никогда не кончается, – но зябкость, похожая на тревогу, дрожала во мне, как вода. Я поднялась и вышла на кухню. Плохо завернутый кран отбивал секунды. «Из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит» – твердые слова звучали громче надежды.
Зазор был пуст. Этого не может быть… Магазин же не наш, хороший… Я сунула руку: холщовый мешочек исчез. Я села и сцепила руки. Качнувшись вправо, качнется влево… На левую кладут прошлое, на правую – будущее. Эти весы состоят из одинаковых чашек. Сколько положено на левую – столько же ляжет на правую. Так уравновешивается время.
Прошлый раз, когда я была мертвой точкой , отказавшейся от будущего, правая чашка прыгнула кверху. Левая опустилась в прошлое, поэтому он и явился, встал у моей стены. И все-таки я предала его, положившись на обещание отца Глеба, посмела понадеяться на будущее, и весы, качнувшись вправо, больше не качнутся влево. Из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит , – я слышала голос отца Глеба, заступающий дорогу. Уронив голову на руки, я думала о том, что ось, проходящая сквозь меня, стала перекушенным проводом. Сидя напротив, он сделал самое страшное: кусачками, умеющими резать время, перекусил его с обеих сторон. Этот нерв уже никогда не срастется, а значит, мне, запертой в безысходном настоящем, нет пути ни вперед, ни назад…