Долгое время я беспокойно ворочался между скользкой поверхностью колпака и хрупкой лампочкой. Я спрашивал себя, осталась ли Фаустина наедине с Алеком, ушел ли кто-нибудь из них вместе с Дорой, или раньше Доры, или позже.
Утром меня разбудили голоса (я был слишком слаб и затуманен сном, чтобы вслушаться в разговор). Потом все затихло.
Хотелось выбраться из музея. Я начал приподниматься, боясь поскользнуться и разбить огромную лампочку, боясь, что кто-нибудь снаружи увидит мою голову. Наконец с неимоверными усилиями я спустился на пол. Чтобы немного успокоиться, спрятался за шторами. От слабости я не мог отодвинуть их, они казались твердыми и тяжелыми, точно складки каменного покрывала на могильном памятнике. Перед глазами, мучительно дразня, возникли пышные булочки и другая еда, существующая в цивилизованном мире; наверняка в буфетной ее предостаточно. Порой я словно терял сознание, в иные минуты мне хотелось смеяться. Наконец я смело двинулся в прихожую, к лестнице. Дверь была открыта. Кругом никого. Я прошел в буфетную, восхищаясь собственной смелостью. Послышались шаги. Я попытался открыть наружную дверь и опять схватился за одну из этих неподвижных ручек. Кто-то спускался по лестнице для прислуги. Я бросился к главному входу. Сквозь открытую дверь я увидел край плетеного стула и чьи-то скрещенные ноги. Я снова вернулся к лестнице, там тоже слышались шаги. В столовой уже были люди. Я вбежал в холл, заметил раскрытое окно и почти одновременно – Ирен и ту женщину, что говорила о привидениях, а затем и молодого человека с густыми бровями; он шел ко мне с открытой книгой в руках и декламировал французские стихи. Я остановился, потом, напрягшись, проскользнул между ними, чуть их не задев, выпрыгнул в окно и, преодолевая боль в ногах (до газона не меньше трех метров), помчался вниз по склону, то и дело спотыкаясь и падая; назад я не глядел.
Я приготовил себе немного еды. Жадно набросился на нее, но аппетит быстро пропал.
Сейчас у меня почти ничего не болит. Я спокоен. Думаю, хотя это и невероятно, что в музее меня не заметили. Прошел целый день, а за мной никто не явился. Прямо страшно поверить в такую удачу.
У меня есть факт, который поможет читателям определить время второго появления пришельцев: на следующий день на небе засияли два солнца и две луны. Конечно, то могло быть явлением сугубо местным, однако более вероятно, что этот мираж вызван особым состоянием луны, солнца, моря и воздуха и, наверное, виден повсюду; виден и в Рабауле. Я заметил, что второе солнце – очевидно, отражение первого – сияет еще свирепее и, похоже, с позавчерашнего и до вчерашнего дня температура стремительно поднялась. Кажется, будто новое солнце превратило весну в иссушающее лето. Ночи очень светлы: в воздухе словно разливается отсвет северного сияния. Но я предполагаю, что две луны и два солнца не представляют большого интереса, без сомнения, о них уже знают повсюду – люди или видели их собственными глазами, или прочитали сообщения более полные и научно обоснованные. Я упоминаю о них не оттого, что считаю явление любопытным или поэтичным, а просто затем, чтобы мои читатели, получающие газеты и отмечающие дни рождения, смогли бы датировать эти страницы.
Две луны светят с небес впервые. Но два солнца уже известны. О них рассказывает Цицерон в труде «De Natura Deorum»
[15]
: «Turn sole, quod, ut epatre audivi, Tuditano et Aquilio consulibus evenerat»
[16]
.
Думаю, что процитировал точно
[17]
. Учитель Лобре в колледже Миранды заставил нас выучить наизусть первые пять страниц второй книги и последние три страницы третьей. Больше я ничего не знаю из этого сочинения.
За мной никто не явился. Иногда я вижу пришельцев на верху холма. Быть может, из-за какого-то душевного несовершенства (и туч комаров) я начал тосковать по вчерашнему вечеру, когда жил без надежды на встречу с Фаустиной, а не в этой печали; я скучаю по тому мигу, когда вновь почувствовал себя хозяином безлюдного музея, властителем одиночества.
Теперь я вспомнил, о чем думал позапрошлым вечером в ярко освещенной комнате. Я думал о природе пришельцев, об отношениях, связавших меня с ними.
Я попытался выдвинуть несколько объяснений.
Быть может, я заразился этой пресловутой чумой, она влияет на воображение: я представляю себе людей, музыку, Фаустину, а тело мое тем временем покрывается страшными язвами, предвестниками смерти, которые я не вижу, потому что мой мозг затуманен.
Быть может, вредный воздух низины и нехватка питания сделали меня невидимым. Пришельцы просто смотрят сквозь меня (или их умение владеть собой превосходит все границы; втайне радуясь собственной решимости, я отмел всякие предположения об ухищренном спектакле, разыгранном ради моей поимки). Возражение: птицы, ящерицы, крысы, комары прекрасно меня видят.
Мне подумалось также (впрочем, я и сам не очень в это верю), что пришельцы – существа иной природы, с другой планеты, с глазами, которые не служат для зрения, с ушами, не созданными для слуха. Я вспомнил, что они разговаривают на правильном французском, и развил свою нелепую теорию дальше: может быть, французский язык существует параллельно в обоих мирах, но используется в различных целях.
Четвертая гипотеза возникла из-за моего пристрастия рассказывать сны. Прошлой ночью мне приснилось вот что:
Я в сумасшедшем доме. Туда отвезли меня родные после долгой беседы с врачом (или с судьей?). Морель был там директором. В какие-то мгновения я знал, что нахожусь на острове, в другие верил, что я среди умалишенных; потом я сам был директором этого заведения.
Вовсе не обязательно, впрочем, принимать сон за явь, а явь – за безумие.
Пятая гипотеза: пришельцы – компания умерших друзей, я – странник на манер Данте или Сведенборга, а может, тоже мертвец, только иной касты, в иной миг своей метаморфозы; этот остров – чистилище или небо для тех мертвецов (значит, должны быть и другие небеса – если бы существовало одно на всех и нас снова ждали бы там прелестная супруга и литературные среды, многие давно бы перестали умирать).
Теперь я понимаю, почему на страницах романов возникают плаксивые, стенающие привидения. Мертвые продолжают пребывать среди живых. Им трудно изменить свои привычки, отказаться от сигар, от славы сердцееда. Мне делается страшно от мысли (подумал я, словно глядя на себя со стороны), что я невидим; страшно, что Фаустина, такая близкая, живет на другой планете (имя Фаустины повергло меня в печаль); но скорее всего, шведский ученый и я мертв, я пребываю в ином измерении (и увижу Фаустину, увижу, как она уезжает, не замечая меня, и мои жесты, мольбы, атаки – все будет впустую); словом, каждый из вариантов сулит крах надежд.