– Мне надо запастись бензином для поездки к Маккаслинам после обеда. Может, Люций съездил бы сейчас с нами и помог мне на обратном пути со станции.
Видишь, до чего все шло гладко. До того гладко, что даже делалось стыдно. Казалось, будто добродетель и честность играли краплеными картами, будто они объединились против деда, и бабушки, и мамы с отцом. Если на то пошло, и против меня тоже. Даже то, что машины появились в Джефферсоне всего два-три года назад, было на руку Буну, – ну, хорошо, – нам. Мистер Раунсвелл, агент нефтяной компании, который снабжал все лавки йокнапатофского округа из своих цистерн, стоявших на запасном пути около станции, последние два года держал особую цистерну с бензином, помпу и негра, чтобы качать ее; Буну или любому другому, кому понадобился бензин, требовалось всего лишь подъехать, и остановиться, и вылезти из машины, а негр поднимал переднее сиденье, и измерял бак специальной палочкой с зарубками, и наполнял его, и брал деньги или (когда мистер Раунсвелл отлучался) предлагал вам расписаться в засаленной книге и пометить, сколько вы взяли галлонов. Но хотя дед купил машину уже почти год назад, никто из них, – дед, бабушка, или отец, или мама, – не знал, как она работает, и не дерзал (а может, и не хотел по недостатку любознательности) спросить у Буна или усомниться в его словах.
Итак, мы с ним остались стоять на платформе, и мама помахала нам из окошка, когда поезд тронулся. Теперь Буну предстояло действовать. Надо было что-то сказать, начать. Ему удалось расчистить поле действия и заполучить меня, – по крайней мере до тех пор, пока тетушка Кэлли не начнет размышлять, почему я опаздываю к обеду. То есть Бун не знал, что ему и говорить не надо, в крайнем случае сказать, куда мы едем, но даже это, даже конечная цель не имела значения. Бун так и не научился понимать человеческую природу и, видно, забыл даже то, чего когда-то не мог не знать о мальчиках.
И теперь Бун не знал, как начать. Он просил об удаче, и незамедлительно, так сказать, с обратной почтой, ему даровали такую удачу, что он не знал, как с ней справиться. Тебе, может быть, уже говорили, что Фортуна – переменчивая потаскуха
[12]
, которая никому не отказывает и всем дает – либо хорошее, либо дурное, и хорошего больше, чем получающий, по его мнению (быть может, справедливому), заслуживает; и дурного больше, чем ему под силу. Так и с Буном. Он только и сказал:
– Ну вот.
Но я не стал ему помогать, я мстил. Да, но кому? Не Буну, конечно, а самому себе, своему позору; может быть, отцу с мамой, которые оставили меня на произвол позора; может быть, деду, чей автомобиль сделал позор возможным. Кто знает? Может быть, самому мистеру Баффало, этому одержимому, отмеченному богом маньяку, который в своей невинности затеял всю эту историю два года назад. Но мне стало жаль Буна – у него было так мало времени. Уже больше одиннадцати, тетушка Кэлли ждала, что я вот-вот появлюсь, но не оттого, что знала – с момента, как она услышит свисток двадцать третьего у нижнего переезда, и до нашего появления не может пройти более десяти минут, а оттого, что ей уже не терпелось покормить нас всех и отправиться к Маккаслинам. Она родилась в деревне и по-прежнему предпочитала ее городу. Бун не глядел на меня. Изо всех сил старался не глядеть.
– Триста миль, – сказал он. – Хорошо, что изобрели поезда. А пришлось бы им ехать мулами в фургоне, как бывало раньше, так им бы туда и за десять дней не добраться, не то что за те же десять обернуться.
– Отец говорил – четыре дня, – сказал я.
– Верно, – сказал Бун. – Говорил. Может, у нас целых четыре дня на то, чтоб вернуться домой, но и четыре дня не вечность. – Мы дошли до машины и уселись. Но Бун все еще не заводил мотора. – Может, когда Хозяин вернется через де… через четыре дня, он позволит мне научить тебя водить эту штуку. Ты уже большой. А потом, ты уже и так умеешь. Думал ты об этом?
– Нет, – сказал я. – Потому что он не позволит.
– Ну, не торопись. У тебя в запасе четыре дня, может, он и передумает. Только мне сдается, скорее десять. – Он по-прежнему не заводил мотора. – Десять дней, – сказал он. – Как ты считаешь, куда эта машина может доехать за десять дней?
– Отец сказал – четыре, – сказал я.
– Ну пускай, – сказал он. – А куда за четыре?
– Почем я знаю, – сказал я. – Никто мне этого не докладывал и не доложит.
– Ладно, – сказал он. Он внезапно завел мотор, дал задний ход, повернул, сразу набрал скорость и быстро покатил, но не к площади и не к бензокачке мистера Раунсвелла.
– Мы, кажется, собирались за бензином, – сказал я. Мы ехали на полной скорости.
– Я передумал, – сказал Бун. – Возьму после обеда, перед тем, как ехать к Маккаслинам. Чтоб поменьше испарилось, пока машина стоит на месте.
Мы ехали узкой улочкой, мчались между негритянскими хижинами, и огородами, и загончиками для кур, цыплята и дворняги, как безумные, выскакивали из пыли прямо перед нами, едва успевая увернуться от машины; мы выехали на ничейное поле, пустырь, кое-где со следами шин, но не копыт; и тут я узнал это место: самодельный автодром мистера Баффало, куда загнал его два года назад указ муниципалитета после случая с полковником Сарторисом и где он учил Буна водить машину. Но я все еще не понимал в чем дело, пока Бун не затормозил рывком и не сказал:
– Пересаживайся.
Так что в конце концов я все-таки опоздал к обеду, тетушка Кэлли уже стояла на веранде с Александром на руках и начала вопить на нас с Буном еще до того, как Бун затормозил и я вылез. Бун в конце концов победил меня в честном бою; видно, он не совсем перезабыл все, что знал о мальчиках во времена своего детства. Теперь я, конечно, понимаю, да и тогда понимал, что падение Буна и мое совершилось не только мгновенно, но и одновременно – в тот самый миг, когда мама получила известие о смерти дедушки Лессепа. Но мне-то хотелось верить именно в то, что Бун меня победил. Во всяком случае, тогда я убеждал себя, что под защитой нерушимой и неотвратимой честности, сопутствующей той фамилии, которую я ношу, честности, созданной по образцам и примерам моих рыцарственных предков-мужчин, изустно завещанной, нет, навязанной мне отцом, еще больше развитой – и потому особенно уязвимой для позора – нежными увещеваниями мамы, я просто проверял Буна; не испытывал собственную добродетель, а просто проверял, может ли Бун пошатнуть ее, и в своей невинности слишком понадеялся, положился на ее доспехи и щит, предполагая, ожидая, требуя от нее больше, чем эта слабая, тончайшая как шелк преграда могла выдержать. Я говорю «слабая», не колеблясь, более того, настаивая на этом определении потому, что в свое время успел убедиться, сколь часто поборники добродетели и даже люди, практикующие добродетель, относятся с глубоким недоверием к ее прочности и полагаются и уповают не на самое добродетель, а скорее на бога или богиню, в чьем ведении добродетель находится; обходят добродетель, как бы выражая этим преданность Верховной Богине, и в отплату за это богиня должна либо отвести искушение, либо так или иначе встать между ними и искушением. Этим объясняется очень многое, потому что опять-таки в свое время я имел случай заметить, что богиня, ведающая добродетелью, ведает, видимо, и везением, а может, и безрассудством.