— Двигайтесь, двигайтесь, ребята, — подгонял полисмен. — Не вы одни, другим тоже охота проехать сюда да стать поудобней, чтобы глазеть на эти кирпичи.
Они двинулись теперь, но все еще не спеша; полисмен загонял их обратно на ту сторону улицы, как женщина загоняет кур со двора — она не торопит их, только следит, чтобы они шли куда надо, да и следит-то не очень, куры бегут перед ней, а она машет на них передником, они не то чтобы непослушные, но кто их знает, они ее не боятся и пока даже и не всполошились; остановившаяся машина и другие следом за ней тоже двинулись, медленно, еле-еле, ползком, со своим грузом высунутых и повернутых к тюрьме лиц; ему слышно было, как полисмен покрикивает на водителей:
— Проезжайте, проезжайте! Не задерживайтесь, машины сзади.
Шериф снова посмотрел на дядю.
— А где же другой?
— Кто другой? — спросил дядя.
— Второй сыщик. Тот, который видит в темноте.
— Алек Сэндер, — сказал дядя. — Он что, нужен вам?
— Нет, — сказал шериф. — Я только заметил, что его нет. Я просто удивился, что нашлось одно человеческое существо в нашем округе, у которого хватило ума и такта не выходить сегодня из дому. Ну как, вы готовы? Поехали.
— Поехали, — сказал дядя. Шериф был известен своей ездой: машины хватало ему на год, она изнашивалась у него, как у тяжелого на руку метельщика изнашивается метла — не от скорости, а просто от трения; вот сейчас машина прямо-таки сорвалась с места, и они даже не успели заметить, как она повернула и исчезла. Дядя подошел к их машине и открыл дверцу. — Ну, полезай, — сказал дядя.
И тогда он решился — это-то по крайней мере нетрудно было выговорить:
— Я не поеду.
Дядя остановился, и он увидел, как он с мрачным, насмешливым видом вглядывается в него насмешливыми глазами, которым достаточно на чем-нибудь задержаться, и они редко когда что упустят; сказать по правде, за все то время, что он их знает, они никогда ничего не упускали до вчерашнего вечера.
— А! — протянул дядя. — Понятно, мисс Хэбершем, конечно, леди, но другая-то ведь твоя, бедняжечка!
— Вы посмотрите на них, — сказал он, не двигаясь с места и даже почти не двигая губами. — Через улицу. И на Площади тоже, и никого, кроме Уилли Инграма в этой его дурацкой фуражке…
— А ты разве не слышал, как они разговаривали с Хэмптоном? — спросил дядя.
— Я слышал, — сказал он. — Они даже над собственными остротами не смеялись. Они смеялись над ним.
— Они даже не подтрунивали над ним, — сказал дядя. — И даже вовсе не зубоскалили на его счет. Они просто наблюдали. Они наблюдают за ним и за Четвертым участком и ждут, что будет. Все эти люди приехали в город посмотреть, что будет делать та или другая сторона или, может быть, обе.
— Нет, — сказал он. — Не только за этим.
— Хорошо, — сказал дядя, теперь уже совершенно серьезно. — Допустим. Ну и что?
— Но ведь, если…
Но дядя перебил его:
— Ну, если даже явится Четвертый участок, поднимет стулья с твоей мамочкой и мисс Хэбершем и вынесет их во двор, чтобы они не мешали, Лукаса-то ведь нет в камере. Он в доме мистера Хэмптона — сидит, должно быть, в кухне и завтракает. Ты как думаешь, чего ради Уилл Лигейт явился с черного хода через каких-нибудь четверть часа после того, как мы приехали и рассказали мистеру Хэмптону? Алек Сэндер даже слышал, как он ему звонил.
— А тогда чего же мистер Хэмптон так торопился сейчас? — спросил он, и голос дяди прозвучал теперь очень серьезно, но только серьезно — и все:
— Потому что лучший способ покончить со всякими предположениями или отрицаниями — это отправиться туда, сделать то, что надо, и вернуться обратно. Ну, лезь в машину.
7
Они так и не видели больше машину шерифа, пока не подъехали к часовне. Не потому, что он заснул, что можно было ожидать, несмотря на кофе, и о чем он, по правде сказать, мечтал. До той самой минуты, когда он подъехал на пикапе к тому месту, откуда видна была Площадь и за нею толпа на другой стороне улицы напротив тюрьмы, он надеялся, что, как только они с дядей сядут в машину и выедут на дорогу к часовне, он, несмотря ни на какой кофе, не только не будет больше бороться со сном, а, наоборот, сразу уступит и поддастся ему, и тогда за девять миль пути по щебнистому шоссе и милю грунтовой дороги вверх по склону он сможет наверстать хотя бы полчаса из тех восьми, что провел без сна этой ночью и — как ему теперь казалось — еще в три или в четыре раза больше прошлой ночью, когда он старался заставить себя не думать о Лукасе Бичеме.
А когда они сегодня уже под утро, около трех часов, вернулись в город, он бы просто не поверил, если бы ему сказали, что за это время — ведь сейчас уже почти девять — он не проспит по меньшей мере пять с половиной, если не все шесть часов, и он вспомнил, как он — и конечно, мисс Хэбершем и Алек Сэндер тоже, — все они так считали, что, едва только они и его дядя придут к шерифу, тут все сразу и кончится: они войдут к нему с парадного крыльца и сложат на его широкую сведущую правомочную длань — вот так же, как кладут шляпу на столик в передней, проходя в комнаты, — весь этот ночной кошмар сомнений, нерешимости, невыспанности, напряжения, усталости, потрясения, изумления и (он признался себе) страха тоже. Но этого не произошло, и теперь он знал, что на самом деле он вовсе и не ждал этого; да разве им могла бы прийти в голову такая мысль, если бы они так не вымотались и не то чтобы обессилели от усталости, напряжения и ночи без сна, а выдохлись от неожиданного потрясения, изумления и чувства собственной беспомощности; ему даже и не надо было этой массы лиц, стороживших голую кирпичную стену тюрьмы, ни толпы, хлынувшей через улицу и загородившей ее, в то время как те, что обступили машину шерифа, заглядывали внутрь и обменивались согласным понимающим многозначительным взглядом, не доверяющим, не терпящим возражения, — взглядом занятого отца, когда он на минуту отрывается от работы, чтобы пресечь и предупредить поползновения любимого, но не очень благонадежного детища. А если ему что-то и было надо, так вот оно — эти лица, голоса, не подтрунивающие даже, не насмехающиеся, а просто откровенно посмеивающиеся и безжалостные, — стоит только на секунду забыться, впиваются в тебя, как булавка, торчащая в матрасе, — поэтому его даже и не клонило ко сну, не больше, чем дядю, который спал всю ночь или по крайней мере большую часть ночи; и теперь город уже был позади, и они ехали быстро, и навстречу им первую милю еще попадались последние машины и грузовики, а потом уже нет, потому что все те, кто хотел попасть сегодня в город, были в это время уже внутри этой последней, быстро убывающей мили; все белое население округа, пользуясь хорошей погодой и хорошими в любую погоду дорогами — а для них эти дороги были свои, потому что их налоги, их голоса и голоса их родных и знакомых оказали влияние на членов конгресса, распоряжавшихся средствами для строительства дорог, — стремилось поскорей попасть в город, в свой город, потому что он существовал только их попущением и поддержкой: они содержали его тюрьму и его суд, толклись и горланили на его улицах и загромождали их, если им это было угодно, терпеливые, выжидающие, безжалостные, не позволяющие ни торопить себя, ни сдерживать, ни разгонять, ни не замечать, ибо это их убитый и убийца тоже, их нарушитель и нарушенная заповедь — белый человек и его скорбь о понесенной утрате, — их право не просто отдать под суд, но и разрешить или помешать совершиться возмездию.