- Весь полк, - повторил за ним старый маршал; голос его был непроницаем, спокоен и настолько лишен оттенков, что мог показаться почти теплым, рассеянным, почти равнодушным. - Не только зачинщика и двенадцать его приверженцев. Или девятерых из двенадцати - французов, позволивших совратить себя.
- Там не было зачинщика, - хрипло и твердо сказал командир дивизии. Полк взбунтовался.
- Полк взбунтовался, - снова повторил старый генерал. - Предположим, мы расстреляем его. А как быть с другими полками вашей дивизии, когда они узнают об этом?
- Расстрелять, - сказал командир дивизии.
- А остальные дивизии вашего корпуса, а другие корпуса с обоих флангов?
- Расстрелять, - сказал командир дивизии и снова замер, непреклонный и сдержанный.
Старый маршал отвернулся и негромко, быстро перевел сидящим рядом с ним английскому и американскому генералам, потом снова повернулся и сказал начальнику штаба:
- Благодарю вас, генерал.
Начальник штаба отдал честь. Но командир дивизии не ждал его, он уже повернулся кругом, и начальник штаба снова задержался на долю секунды, так как должен был завершить свой маневр, которого даже лучший сержант-строевик не смог бы выполнить четко, с меньшей затратой времени; в сущности, ему нужно было сделать два шага пошире, чтобы пристроиться к командиру дивизии справа; и снова он потерпел неудачу - или почти, поэтому сбоку командира дивизии пристроился личный адъютант старого маршала; начальник штаба отставал от них на полшага, когда они шли по ковру к уже распахнутой двери, возле которой, вытянув руки по швам, ждал офицер военной полиции; однако, когда они подошли к нему, командир дивизии опередил и адъютанта.
Таким образом, адъютант сопровождал к распахнутой двери начальника штаба, почтительно шагая слева от него, а не командира дивизии, которого поджидал военный полицейский.
Тем самым адъютант не только уничтожал впечатление от сданной сабли, он рассеивал и всю военную атмосферу в комнате. Когда он быстро, легко и даже чуть самодовольно шагал к открытой двери, за которой скрылись командир дивизии и военный полицейский, казалось, что, не пожелав придержать дверь перед командиром дивизии (хотя командир дивизии сам отказался от этой любезности, не дожидаясь ее), он не только отплатил младшему генералу за то, что не пропустил старшего вперед, но и показал своим невниманием к младшему, что он и начальник штаба совершенно чужды и глубоко равнодушны ко всему и всем в комнате - очень рослый, стройный капитан лет двадцати восьми тридцати с лицом и сложением неизменного кумира женщин, его можно было представить человеком с другой планеты, анахроничным, свободным, неприкосновенным, что на любой планете он мог чувствовать себя как дома; даже в военное время, перенесясь с помощью обратного воплощения в мир, где остатки заблудшего и обреченного человечества сражаются из последних сил, чтобы прожить еще миг среди руин своего прошлого - человеком, безболезненно переживающим, что у него нет ни места, ни дел на войне, точно так же его можно было представить шествующим, несмотря на все барыши и утраты безжалостной военной игры или обезумевших гибнущих наций, в студенческой мантии и шапочке (с золотой кисточкой лорда, так как он походил на отпрыска знатного рода больше, чем любой герцогский сын) по двору Оксфорда или Кембриджа, поэтому те, кто смотрел на него и начальника штаба, прощали ему нейтрализацию военного духа даже от их мундиров, превращавшую их в обыкновенные костюмы; он быстро, легко и щеголевато опередил начальника штаба, взялся за ручку двери, прикрыл ее, щелкнул задвижкой, снова распахнул и стукнул каблуками, но, когда начальник штаба проходил мимо него, не вытянулся, а лишь чуть согнулся в талии.
Затем он прикрыл дверь, повернулся и направился было назад, но тут же остановился, очевидно, вознамерясь теперь изгнать из комнаты даже доносящийся с Place отголосок войны; он стоял на переднем плане великолепной удаляющейся перспективы, словно бы окруженный ореолом беззаботного одиночества и галантности, как Арлекин Solus во втором или третьем акте, когда занавес поднимается или опускается, и, чуть повернув голову, прислушивался. Потом быстро и упруго зашагал на своих длинных, упругих ногах к ближайшему окну. Но, прежде чем он успел сделать второй шаг, старый маршал негромко сказал по-английски:
- Не закрывай окон.
Адъютант словно бы и не слышал. Он подошел к окну, перегнулся через подоконник, дотянулся до наружной створки и стал ее закрывать. Потом замер. Негромко сказал по-французски с каким-то задумчивым удивлением, незамедлительно и бесстрастно:
- Будто толпа на ипподроме, ждущая, когда откроется окошко для грошовых ставок - если такое существует. Нет, они словно бы смотрят, как горит ломбард.
- Не закрывай, - повторил старый генерал по-английски. Адъютант, оставя створку полузакрытой, обернулся и сказал на безупречном английском безо всякого акцента, даже оксфордского или хотя бы бикон-хиллского:
- Тогда, может быть, впустить их сюда? Им все равно не слышно, что здесь говорится.
На этот раз старый генерал ответил по-французски:
- Они не хотят этого знать - сказал он. - Они хотят только страдания. Оставь окна открытыми.
- Слушаюсь, - ответил адъютант по-французски. Он снова толкнул створку наружу и повернулся. В это время приоткрылась одна створка дверей в противоположной стене. Она отошла ровно на шесть дюймов, словно сама собой, и замерла. Адъютант даже не взглянул в ее сторону. Он вышел на середину комнаты и, когда распахнулись обе створки, сказал на безукоризненном английском:
- Обед, джентльмены.
Старый генерал поднялся вместе с двумя другими, но из-за стола не вышел. Когда двери закрылись за последним из адъютантов, он уже снова сидел. Потом отодвинул закрытую подшивку еще дальше в сторону, спрятал очки в старый футляр, сунул его в один из верхних карманов мундира, застегнул карман и, уже один в большой великолепной комнате, из которой с угасанием отсвета на потолке исчезали даже волнения и страдания города, неподвижно покоился в кресле с резной спинкой, возвышавшейся над его головой подобно спинке трона, опустив руки под огромный роскошный стол, скрывающий большую часть его тела; казалось, он был не просто неподвижен, а скован сверкающей массой своих галунов, звезд и пуговиц и походил на мальчика, ребенка, сидящего среди золотых обломков усыпальницы не рыцаря или епископа, разграбленной под покровом ночи, а (его можно было принять и за мумию) фараона или султана, оскверненной христианами среди бела дня.
Та же самая створка двери приоткрылась снова, ровно на шесть дюймов, как и в прошлый раз, руки за ней не было видно, лишь послышался очень легкий звук, казалось, что при желании звука могло не быть совсем, а раздавшийся был осторожным, едва доступным слуху, отойдя на шесть дюймов, она больше не двигалась, пока старый генерал не произнесет: "Да, мое дитя". Тогда она стала закрываться, не издавая ни малейшего звука, потому что в нем уже не было нужды, пройдя половину пути к второй створке, она замерла и сразу же стала открываться снова, бесшумно, но уже быстро, так быстро, что распахнулась на добрых восемнадцать дюймов, и казалось, тот или то, что открывало ее, должно было обнаружиться, появиться, прежде чем старый генерал успеет что-нибудь сказать. Он сказал: "Нет". Дверь замерла. Не закрылась, просто замерла, словно колесо в равновесии, и не двигалась, пока старый генерал не заговорил снова: