– Я вижу, – отвечал он, немного помолчав, глубоким и растроганным голосом, – моя подруга сердится не только на мое, с виду неделикатное, на деле же лишь нежное упоминание об этой печати времени. Ее гнев или ее печаль, выражающаяся в гневе, коренится в более глубоком и достойном, и разве я не поджидал ее в карете именно потому, что почувствовал необходимость поставить себя под удар этой гневной печали, признать ее достоинство и правоту и, может быть, смягчить ее искренней просьбой о прощении.
– О боже, – испугалась она, – до чего снисходит ваше превосходительство! Этого я услышать не хотела, и теперь краснею, как при той истории, что вы рассказали за малиновым кремом. Прощение! Моя гордость, мое счастье – и мне прощать вас? Где тот человек, что может сравниться с моим другом? Весь мир его чтит, и потомство будет во веки веков благоговейно произносить его имя.
– Ни смирение, ни душевная чистота, – отвечал он, – не смягчат жестокости отказа в просимом. Сказавший: мне нечего прощать, становится непримиримым по отношению к тому, чей удел спокон веков быть без вины виноватым. Там, где возникла нужда в прощении, ничто не должно становиться на его пути, даже скромность. Такая скромность не ведает душевной муки, горячего чувства, которое обжигает человека, когда справедливый упрек настигает его во тьме непоколебимой веры в собственное достоинство и превращает в кучу раскаленных раковин, какие применяются на постройках вместо извести.
– Друг мой, – сказала она, – я бы ужаснулась, если бы мысль обо мне могла хоть на мгновение смутить твою неколебимую веру в собственное достоинство, от которой для человечества столь многое зависит. Но я только допускаю, что это жгучее чувство прежде всего относится к первой, с которой началось отречение, чтобы всегда повторяться потом: к дочери народа, той, которой ты, отъезжая, протянул руку с коня; ведь к вящему моему успокоению я прочла, что ты со мной расставался, чувствуя себя менее виноватым. Бедняжка под могильным холмом в Баденском герцогстве! Откровенно говоря, я не очень скорблю о ней, она не умела достаточно крепко держать себя в руках и зачахла, а ведь все сводится к тому, чтобы иметь мужество сделать из себя самоцель, даже когда ты только средство. Вот она и лежит теперь где-то под Баденом, тогда как другая, после плодовитой жизни, пребывает в достойном вдовстве и бодром обладании сил, которое вряд ли кто возьмет под сомнение из-за слегка трясущейся головы. Да и кроме того, ведь я счастливица, – ибо я очевидная и несомненная героиня твоей бессмертной книжки, неоспоримая, вплоть до последней мелочи, несмотря на эту маленькую путаницу с черными глазами, и даже китаец, как ни далек ему наш образ мыслей, дрожащей рукой выписывает на фарфоре рядом с Вертером меня – меня, а не другую. Этим я горжусь и не хочу допустить даже мысли, что та, под могильным холмом, была соучастницей, что начало положено ею, что она первая пробудила в твоем сердце Вертерову любовь. И вот я боюсь, вдруг однажды обнаружится, что она – та подлинная, чье имя сопряжено с твоим в том выспреннем мире, как имя Лауры с именем Петрарки, а я буду свергнута, забыта: вырван будет мой образ из ниши в соборе человечества. Эта мысль временами до слез тревожит меня…
– Ревность? – спросил он улыбаясь. – Разве Лаура единственное имя, произносимое с благоговением? Ревность к кому? К твоей сестре, нет, к твоему отражению, к второй тебе? Разве облако, образуясь и принимая новый образ, не остается тем же облаком? И стоименный бог, разве он не един для нас, для нас всех? Вся эта жизнь – лишь преобразование форм, единство во многом, прочное в сменах. И ты и она, все вы одна в моей любви и в моей вине. Так ты совершила эту поездку, чтобы сыскать умиротворение?
– Нет, Гете, – отвечала она. – Я приехала, чтобы бросить взгляд на возможное, столь очевидно уступающее действительному, и все же, со всеми своими «а что, если бы» и «а коли бы так», всегда подле него пребывающее и достойное наших вопрошаний. Разве ты не согласен со мной, старый друг, и разве и ты не вопрошаешь о возможном среди твоей почетной действительности? Она плод отречения, я это знаю хорошо, а значит, и мучительно медленного увядания, ибо отречение и увядание живут в тесной близости, и вся действительность, все сущее – только зачахшее возможное. Есть нечто страшное в таком увядании, верь мне, и мы, простые смертные, должны избегать его, всеми своими силами противиться ему, даже если голова у нас начинает трястись от напряжения, иначе от нас останется лишь могильный холм в Баденском герцогстве. Ты – дело другое, у тебя было чем это восполнить. Твоя действительность мало похожа на отречение и неверность, скорее напротив, на всеосуществление и высшую верность. Ей свойственно такое величие, что никто не смеет вопрошать ее о возможном. Это так.
– Твоя сопричастность, дитя мое, поощряет тебя к довольно странным комплиментам.
– Что ж, хоть это право я имею: говорить и славословить искренней, чем непричастная толпа. Но одно я должна тебе сказать, Гете: хорошо, уютно я себя не чувствовала в твоем кругу, в твоем великолепном доме. У меня сжималось сердце, ибо вблизи от тебя уж очень пахнет жертвоприношениями – не фимиамом, его бы я легко перенесла, ведь и Ифигения курила фимиам перед алтарем скифской Дианы, но против человеческих жертв она подняла свой укрощающий голос, а ведь их-то и приносят тебе, и все вокруг тебя похоже на поле битвы или царство злого цезаря… Эти Римеры, только и знающие что брюзжать и дуться и отстаивать свою мужскую честь, и твой бедный сын с его семнадцатью бокалами шампанского, и эта амазоночка, что выйдет за него к новому году и впорхнет в твой мезонин, как бабочка в огонь, не говоря уже о Мариях Бомарше, не умевших держать себя в руках, подобно мне, и зачахших, – что все они, как не жертвы твоего величия? Ах, приносить жертвы сладостно, но быть жертвой – горький удел.
Мерцающие блики тревожно скользнули по фигуре человека в плаще, что сидел подле нее. Он сказал:
– Дорогая, дозволь искренне ответить тебе – на прощание и в знак примирения. Ты говоришь о жертве, а здесь начинается тайна. Тайна великого единства мира, жизни, личности и творчества. Пресуществление – все. Богам приносили жертвы, а под конец жертвою стал бог. Ты прибегала к сравнению, мне милому и близкому: мошка и смертоносное пламя. Ты хочешь сказать – я то, куда жадно стремится мотылек, но разве среди превратностей и перемен я не остался горящей свечой, которая жертвует своим телом для того, чтобы горело пламя? И разве я сам – не одурманенный мотылек, извечный образ сожжения жизни и плоти во имя наивысшего духовного пресуществления. Старая подруга, милая, чистая душа, я первый – жертва, и я же жертвоприноситель. Однажды я перегорал для тебя и продолжаю перегорать, всегда – в дух и в свет. Знай, метампсихоза для твоего друга – сокровеннейшее, высшее, величайшая его надежда, первое вожделение. Игра превращений, изменчивый лик, когда старец воплощается в юношу и юноша в мальчика, единый лик человеческий, в котором сменяют друг друга отпечатки жизни и юность магически проступает из старости, старость из юности: потому мне было так мило и близко – тебя это успокоит, – что ты надумала явиться ко мне, символом юности украсив свой старческий облик. Единство, моя дорогая, – размежевание и перетасовка. Так и жизнь открывает то свое природное лицо, то нравственное, так прошлое переходит в настоящее, первое отсылает ко второму, указуя путь к будущему, которым чревато и то и другое. Отзвук чувства, предчувствие… Чувство – все!.. Да раскроются наши все вбирающие, все постигшие глаза на единство мира. Ты требуешь возмездия? Оставь, я вижу, как оно серым всадником движется мне навстречу. И тогда снова пробьет час Вертера и Тассо, ибо двенадцать раз бьет и в полночь и в полдень, и только то, что бог мне даст поведать, как я стражду, только это, первое и последнее, мне останется. Тогда разлука будет прощанием, прощанием навеки, смертным борением чувств, и час ужасных мучений, мучений, что предшествуют смерти, ибо они есть умирание, но еще не смерть. Смерть – последний полет в пламя. Во всеедином чем быть ему, если не новым пресуществлением? В моем успокоенном сердце покойтесь, милые образы, – и сколь радостен будет миг, когда мы снова очнемся.