Эта слабость, всеми замеченная, но различно воспринятая, странно контрастировала с чем-то девическим в ее облике. В белом, свободном, но доходящем только до щиколоток платье, заколотом на груди аграфом и отделанном розовыми бантами, в маленьких черных сапожках на пуговицах, она стояла, милая и старомодная, со своими пепельно-серыми волосами, высоко зачесанными над чистым лбом, – с лица, конечно, безнадежно старая, с отвисшими щеками, наивно покрасневшим носиком, но с лукавой улыбкой на губах. Мягкий, усталый взгляд незабудковых глаз обращался на представляемых ей гостей, и она внимательно выслушивала заверения в том, сколь радостно для них ее пребывание в этом городе и какая честь выпала им на долю: присутствовать при встрече столь знаменательной.
Подле нее стояла, время от времени ныряя в реверансе, ее критическая совесть, – если можно так назвать Лотхен-младшую, – наиболее молодая из всех присутствующих, ибо общество сплошь состояло из лиц уже в возрасте, даже беллетристу Шютце на вид было за сорок. Сиделка брата Карла выглядела весьма кисло – гладкие, расчесанные на прямой ряд волосы и темно-лиловое платье, без всяких украшений, с крахмальным гофрированным воротничком, как у пастора. Она уклончиво улыбалась и хмурилась в ответ на любезности, расточаемые и ей, но главным образом матери, которые она воспринимала как заслуженные колкости. Кроме того, Лотхен страдала – и это передавалось Шарлотте, сколь храбро она тому ни противилась, – от слишком молодого убранства матери, вернее не от белого платья, которое еще могло сойти за каприз и причуду, но от злополучных розовых бантов. Ее сердце разрывалось от желания, чтобы люди поняли смысл этого неподобающего украшения и потому не сочли его скандалезным, и страха, как бы они все же не поняли.
Одним словом, недовольство чопорной Лотхен граничило с отчаянием; чувствительная же и взволнованная Шарлотта невольно разделяла ее настроение и должна была прилагать немало усилий, чтобы не утратить веры в остроумие своей унылой шутки. Собственно, в этом кругу ни одна женщина не имела бы оснований упрекать себя за некоторое своеобразие туалета или опасаться упреков в эксцентричности, так как в одежде дам замечалась общая наклонность к известной эстетической непринужденности, даже театральности, что явно контрастировало с официальной внешностью мужчин – у них у всех, включая и Шютце, в петличках пестрели различные знаки отличия, медали, ленты и крестики. Среди дам исключение, в известной мере, составляла лишь советница Кирмс, – в качестве жены очень высокого чиновника, она, видимо, считала для себя обязательной строгую сдержанность костюма, если, конечно, оставить в стороне огромные крылья ее шелкового чепца, почти уже фантастические. Что касается мадам Ример – той самой сироты, которую ученый высватал в этом доме, – а также мадам Майер, урожденной фон Коппенфельд, то их уборы отличались артистичностью и смелостью: первая как бы олицетворяла интеллектуальную скорбь – воротничок из желтых кружев на черном бархате одеяния, ястребиное лицо цвета слоновой кости, обрамлявшееся черными волосами, перевитыми белой лентой и в виде туго закрученного локона, осеняющими лоб; другая, Майер, более чем перезрелая, была одета под Ифигению, с полумесяцем на поясе, чуть пониже сильно открытой груди, и с античной каймой на лимонно-желтом платье классического покроя, на которое ниспадала с головы темная вуаль, с открытыми руками, по-модному затянутыми в длинные перчатки.
Мадам Кудрэй, супруга придворного архитектора, помимо пышности своего платья, выделялась еще и широкополой шляпой a la Корона Шретер; даже Амалия Ридель, в профиль несколько смахивавшая на утку, благодаря пышным буфам на рукавах и короткой пелерине из лебяжьих перьев сумела придать себе живописную оригинальность. Среди всех этих особ Шарлотта, в сущности, выглядела наименее претенциозной и притом в своей старческой детскости с достойной осанкой, нарушаемой лишь непроизвольным дрожанием головы, наиболее трогательной, приметной и примечательной, побуждающей к размышлениям или насмешкам. Измученная Лотхен считала, что безусловно к насмешкам. Она была твердо убеждена, что веймарские дамы пришли уже к некоему злорадному соглашению касательно ее матери, когда маленькое общество после первых приветствий разбилось на группы.
Кестнерам, матери и дочери, сын хозяина дома показал картину, которая висела над диваном, пошире раздвинув прикрывавшие ее занавески. Это была копия так называемой Альдобрандинской свадьбы; профессор Майер, пояснил он, некогда по дружбе скопировал ее для хозяина дома. И так как Майер уже приближался к ним, то Август занялся другими гостями. У Майера вместо цилиндра, в котором он пришел, на голове была бархатная ермолка, в сочетании с фраком имевшая особенно домашний вид, так что Шарлотта невольно взглянула ему на ноги, не мягкие ли на нем туфли. Это, конечно, было не так, но ученый историк искусств в своих широких сапогах ступал столь неслышно, как если бы ее предположение оправдалось. Руки его были небрежно заложены за спину и голова слегка откинута набок, вся его повадка, казалось, говорила, что вот-де он, истый друг дома, чувствует себя непринужденно и даже готов уделить нервничающим новичкам частицу своего душевного спокойствия.
– Итак, мы все в сборе, – произнес он с размеренным и как бы запинающимся выговором, который вывез из Штефы на Цюрихском озере и пронес через все долгие годы римского и веймарского житья; лицо его при этом сохраняло полную неподвижность. – Итак, мы все в сборе и можем рассчитывать, что к нам не замедлит присоединиться и сам хозяин. Ничего нет удивительного, если гостям, впервые находящимся в этом доме, последние минуты ожидания удлиняет известная робость. А между тем следовало бы воспользоваться этим временем, чтобы попривыкнуть к атмосфере и окружающей обстановке. Я всегда охотно прихожу на помощь неофитам, дабы облегчить им experience, все же достаточно волнующий.
Он сделал ударение на первом слоге французского слова и с неподвижной миной продолжал:
– Самое лучшее: вовсе или по мере возможности не давать ему заметить напряженного состояния, в котором волей-неволей пребываешь, и приветствовать его без каких бы то ни было признаков волнения. Это облегчает положение как хозяина, так и гостя. При его необычайной восприимчивости, конфузливая робость гостей, с которыми он вынужден считаться, передается ему, как бы заражает его на расстоянии, так что и он начинает чувствовать известную скованность, которая только осложняет неловкость других. Куда разумнее держать себя естественно, не думая, что его следует с места в карьер занимать возвышенными или глубокомысленными разговорами, – к примеру, о его собственных произведениях. Ничего нет менее желательного. Гораздо лучше простодушно болтать с ним об обыкновенных и конкретных вещах; тогда он, готовый без устали внимать всему человеческому и житейскому, скорее оттает, скорее получит возможность проявить свою участливую доброту. Я, конечно, не имею в виду фамильярности, пренебрегающей расстоянием между ним и нами, которую он, впрочем, – на это имеется ряд предостерегающих примеров – умеет быстро пресекать.
Шарлотта, за время этой речи, лишь изредка взглядывала на наставительного приближенного, не зная, что отвечать. Невольно она себе представила, – и тут же в этом утвердилась, – сколь трудно новичкам, особливо застенчивым, воспользоваться таким призывом к непринужденности для установления своего душевного равновесия. Обратное действие, думалось ей, куда вероятнее. Она лично была обижена вмешательством, проявившимся в столь менторской форме.