— Что ты ищешь, Жан?
— Фантазм.
— Ну и что?
— Я счастлив.
Она подождала, пока я снова лягу к ней.
— Конечно. Я знаю, я понимаю. Но не надо бояться.
— Я не привык. И еще у меня есть друг, месье Соломон, брючный король, который достал меня своими страхами, суетой сует, прахом и погоней за ветром Екклесиаста. У него все это понять еще можно, когда тебе восемьдесят четыре года, то плевок в колодец приносит облегчение, это философический поступок. Чак это называет «находить убежище на философских вершинах и бросать оттуда величественный взгляд на все, что творится в низком мире». Но это неверно. Месье Соломон так любит жизнь, что он даже просидел четыре года в темном подвале на Елисейских полях, чтобы ее спасти. И когда ты счастлив, ну в самом деле по-настоящему счастлив, ты еще больше боишься, потому что ты к этому не привык. Я думаю, кто похитрее, должен постараться быть всю свою жизнь самым несчастным, тогда он не будет бояться умереть. А я даже спать не могу. Мандраж. Мы с тобой счастливы, хорошо, но это же не причина, чтобы расстаться?
— Дать тебе успокоительную таблетку?
— Я не хочу принимать таблетки оттого, что я счастлив, черт возьми. Иди сюда.
— Жизнь не накажет тебя за то, что ты счастлив.
— Не знаю. У нее меткий глаз, поверь. Счастливый парень — это заметно.
На следующий день, когда я пошел навестить мадемуазель Кору, Алина сама мне выбрала цветы. Она сама составила букет, дала его мне и поцеловала с сердечным весельем в обе щеки на улице Бюси, перед лавкой, и в ее глазах было столько кежности, что я почувствовал себя хорошим мальчиком.
27
Когда я пришел к мадемуазель Коре с букетом, я застал ее в слезах.
— Что случилось, мадемуазель Кора?
Мне все еще не удавалось называть ее просто Кора. Лицо ее было в разводах ксосметики, а глаза, казалось, звали на помощь.
— Арлетти…
Она помотала головой, она не могла говорить. Я сел рядом с ней и нежно прижал к себе. Так ей стало немного лучше, она взяла журнал, лежавший у нее на коленях.
— Послушай…
И она мне прочла, что мадемуазель Арлетти сказала в журнале «Пуан»: Жаль, что мы позволяем прошлому уйти, не пытаясь даже хоть что-то от него удержать…
Потом голос ее оборвался, и она заплакала, как в песне месье Жана Риктуса — у нее была эта пластинка — «Ничего тут не поделаешь, можно только плакать». В эту ночь я пытался ее удержать, как еще никогда прежде. Борьба в эту ночь шла между «Ничего тут не поделаешь» и мной. Я не мог ни вернуть мадемуазель Коре ее двадцать лет, ни поставить ее в первый ряд в народной памяти, рядом с Арлетти, Пиаф, Дамна и Фреель, но я все же удержал ее немножко как женщину, а потом я пошел к Алине, и она заключила меня в свои объятия и нежно, губами, закрыла мне глаза.
28
Это длилось, насколько у меня хватило сил. Я удерживал мадемуазель Кору с таким усердием, с которым я еще никогда ничего не пытался делать в своей жизни. Но невозможно любить что-то больше всего на свете, когда это что-то — женщина, которую ты не любишь. Никогда не следует любить кого-то, если ты не любишь лично его, любить вообще, в пику несправедливости. Объяснить в этом случае ничего нельзя, удрать также, из малодушия боишься причинить боль. Я продолжал изо всех сил удерживать мадемуазель Кору на плаву, но это была уже только физическая близость. Потом я чувствовал потребность немедленно побежать к Алине, чтобы сменить атмосферу. Это все становилось гадким, гадким, гадким. Я занимался любовью с Алиной, чтобы отмыться. И я стал замечать в лице Алины жесткость, которая меня пугала.
— Надеюсь, ты все же не ревнуешь?
— Не говори глупостей. Речь идет не о мадемуазель Коре. И также не обо мне.
— Тогда о чем? Ты дуешься.
— Защитники и благодетели бедных женщин, старых и молодых, — осточертело… Она пальцем коснулась моих яичек.
— Ты со своим прожиточным минимумом слегка рехнулся. Все это дерьмо. Тебя толкает жалость…
— Нет, это то, что называют слабость сильных.
29
Однажды ночью, когда мадемуазель Кора спала в моих объятиях, мне стало страшно, по-настоящему страшно, потому что я почувствовал, что мне легче задушить ее, когда она счастлива, чем бросить. Мне надо было только чуть крепче ее сжать, и мне больше не пришлось бы причинять ей горе. Я поспешно оделся. Перед тем как выйти, чтобы быть уверенным, что все в порядке, я оглянулся, нет, нет, я ничего не сделал, она спокойно спала. Я не мог пойти разбудить царя Соломона, довериться его легендарной мудрости, спросить у него совета. Перед глазами у меня все время стоял образ чайки, увязшей в нефти у берегов Бретани, и я уже не знал, олицетворял ли этот бред меня или мадемуазель Кору. Я кружил ночью на своем велике по городу, а потом решил, как и многие другие, которые так кружат, позвонить в службу SOS. Я остановился у закусочной «Пицца миа» на Монмартре, которая открыта всю ночь, спустился в подвал и позвонил. Я не сразу дозвонился, потому что было около двух часов ночи, а в это время звонят больше всего, но в конце концов мне ответили:
— «SOS альтруисты-любители».
Черт возьми! Это был месье Соломон. Я мог бы это предположить, я знал, что он часто встает ночью и сам садится к телефону, освобождая своих сотрудников, потому что ночью страхи его всегда усиливаются, и когда он чувствует себя наиболее одиноким, ему особенно нужен кто-нибудь, кому нужен он.
— Алло, SOS вас слушает.
— Месье Соломон, это я.
— Жанно! С вами что-то случилось?
— Месье Соломон, я предпочитаю вам это сказать издалека, на расстоянии, но я трахнул мадемуазель Кору, чтобы ее удержать…
Он совсем не был удивлен. Мне даже показалось, честное слово, я слышал, как он довольно засмеялся. Но я, похоже, совсем растерялся. Потом он меня спросил как бы с научным интересом:
— Ее удержать? Что значит ее удержать, Жанно?
— Это потому, что мадемуазель Арлетти пишет в журнале: Жаль, что мы позволяем прошлому уйти, не пытаясь даже хоть что-то от него удержать.
Месье Соломон долго молчал. Я даже подумал, что он от волнения покинул нас.
— Месье Соломон! Вы здесь? Месье Соломон!
— Я здесь, — раздался голос месье Соломона, и от ночного времени он был более глубоким, чем всегда. — Я хорошо себя чувствую, я здесь, я еще не умер, что бы ни говорили. Вы весь во власти страхов, мой юный друг.
Я хотел было ему сказать, что это он мне передал свои страхи, но не станем же мы вступать в спор, чтобы выяснить, кто был первым, возможно, эти страхи уже были задолго до всех нас.
— Малыш, — сказал он, и я никогда еще не слышал столько волнения в его голосе, я представил себе его там, на конце провода, представил себе, как он склонился к нам со своих величественных высот.