– Кого это я так возлюбил? – раздался насмешливый голос из глубины образовавшегося замкнутого пространства.
Голос донёсся как раз со стороны камина с неизменным своим созерцателем огня. Только в этот раз речь держал уже не Николай Васильевич. На соседнем стуле с высокой спинкой развалился, насколько это было возможно на такой неудобственной мебели, Ангел собственной персоной. Он снял цилиндр, поставил на каминную полку и бросил туда тонкие лайковые перчатки.
Причём в этом амплуа он был солидным господином во фрачной паре и с рубиновой розочкой в петлице, что делало его совсем неузнаваемым. Недаром Никита признал его не сразу. Что говорить, Ангел был бесподобен на этот раз, только вот манеры… манерными изысками этот господин никогда не отличался. Впрочем, так, вероятно, все ведут себя в инфернальной действительности, но в этом ничего удивительного для Никиты не было. Он больше внимания уделял сгоревшим персонажам Николая Васильевича. Разговоры о том, что Чичиков, якобы покаялся, стал самым честным и православным, давно носились в воздухе с тех незапамятных времён сожжения рукописи. Верно, слухи стали расползаться по Петербургу и Москве задолго до сожжения – у сплетен и слухов совсем иное существование.
Но Никита мог спокойно понаблюдать за великосветским ребёнком Гоголя, редкостным пронырой и мошенником. Находясь здесь в весьма неблаговидном положении, на правах то ли гостя, то ли пленника, как и сам Чичиков, Никита простодушно радовался редкостной удаче – увидеть, ещё не успевшую сгореть, сцену покаяния Всероссийского скупщика мёртвых душ!
Меж тем Афанасий Васильевич, на которого так уповал Павел Иванович в бедственном положении своём, прошелся по каменному полу. Вдоль монолитной стены с мерзким писком метнулась пара крыс, так что помещение становилось всё более похожим на каземат, хоть и с некоторым налётом театральности, как, скажем, оперная тюрьма в «Аиде» или мрачноватая декорация из «Калигулы».
– Нет, Павел Иванович, – продолжил старик, – не могу, как бы ни хотел, как бы ни желал. Вы подпали под неумолимый закон, а не под власть какого человека.
– Искусил шельма сатана, изверг человеческого рода!
Но последующее поведение главного героя поразило не только Никиту. Даже Ангел при виде того, что начал вытворять Чичиков, скривил рот и брезгливо фыркнул. Однако Павел Иванович ударился головою о стену, а рукой хватил по столу так, что разбил в кровь кулак; но ни боли в голове, ни жёсткости удара не почувствовал.
– Павел Иванович, успокойтесь, подумайте, как бы примириться с Богом, а не с людьми; о бедной душе своей помыслите.
– Но ведь судьба какая, Афанасий Васильевич! Досталась ли хоть одному человеку такая судьба? Ведь с терпением, можно сказать, кровавым, добывал копейку, трудами, трудами, не то, чтобы кого ограбил, или казну обворовал, как делают. Зачем добывал копейку? Затем, чтобы в довольстве прожить остаток дней; оставить жене, детям, которых намеревался приобресть для блага, для службы отечеству. Вот для чего хотел приобрести! Покривил, не спорю, покривил… что ж делать? Но ведь покривил только тогда, когда увидел, что прямой дорогой не возьмёшь, и что косой дорогой больше напрямик. Но ведь я трудился, я изощрялся. Если брал, так с богатых. А эти мерзавцы, которые по судам, берут тысячи с казны, небогатых людей грабят, последнюю копейку сдирают с того, у кого нет ничего!.. Что ж за несчастье такое, скажите, – всякий раз, что, как только начинаешь достигать плодов и, так сказать, уже касаться рукой, вдруг буря, подводный камень, сокрушение в щепки всего корабля. Вот под триста тысяч было капиталу; трёхэтажный дом был уже; два раза уже деревню покупал… Ах, Афанасий Васильевич! За что ж такая?.. За что ж такие удары? Разве и без того не была жизнь моя как судно среди волн? Где справедливость небес? Где награда за терпение, за постоянство беспримерное? Ведь я три раза сызнова начинал; всё потерявши, начинал вновь с копейки, тогда как иной давно бы с отчаянья запил и сгнил в кабаке.
– Скажите, пожалуйста, какой стойкий оловянный солдатик! – хмыкнул со своего стула Ангел. – С копейки он начинал! Так за копейку же и продался. Люди гибнут за метал! Ещё сам Моисей давал трёпку своему народишку за поклонение Золотому Тельцу. Ведь правильно огнём пробуют золото, золотом женщину, а женщиной обязательно мужчину!
Ангел вдруг громко расхохотался совсем как оперный Мефистофель. От этих утробных звуков у Никиты по спине пробежали отвратительные холодные мурашки.
– А кто ж его подбивал на это, не вы ли, милостивый государь? – Николай Васильевич вдруг резко вскинул голову и устремил на Ангела горящий страстным огнём взгляд. – Не вы ли, сударь, прозябаете в нашем несветлом мире только из-за того, что сеете меж нами склоки и раздоры? Что вы можете кроме пустопорожних скандалов? Право слово, за вами давно наблюдаются повадки шкодливой мартышки!
Ангел посмотрел на Гоголя с нескрываемым чувством сожаления, как родитель на неразумное дитя:
– Вы полагаете, Николай Васильевич? А кто же, позвольте спросить, кающегося мерзавца изображать решился? Ведь у вас он чуть ли не в монастырь пообещает Афанасию Васильевичу, да только как лазейка обнаружится – сразу снова за своё примется. Горбатого только могила исправит. Разве не так? Вам ли пристало, православному христианину, мошенника кающимся грешником представлять? Конечно, никто вас не лишал и не лишит пути покаяния, но каким оно будет и будет ли? Сможете ли вы когда-нибудь сказать при всех: «Господи! Господи! Дай мне хоть миг покаянья, не позволяй нераскаянным в полночь уйти!».
– Господь от всех нас ждёт покаяния, даже от вас, – смиренно ответил его собеседник. – Человека так же, как и ангела, мучает страсть стяжательства. Вы – Ангел Господень, а Вседержитель никогда не забывает детей своих неразумных.
– Это понятно, – Ангел закинул ногу на ногу, – только зачем Ему я – кающийся? Что за бред вы несёте, любезный? Не бывает в мире только чёрного или только белого, как никогда бы не было дня, если б ночи не было. Вы бы просто не знали что это такое! Не будь меня, разве смог бы человек узнать сладость падения и радость воскрешения?
– А, может, это действительно не полезное знание? – Гоголь снова вскинул дерзновенный взгляд на непрошенного покровителя. – Может быть, действительно не полезно играть с онгоновым пламенем?
– Ах, Николай Васильевич, Николай Васильевич! Что вы сделали! – передразнил Ангел гоголевского героя. – Уж кому, как не вам знать судьбы литературные? Да вы себя-то вспомните – кем бы вы были, кабы не помощь вам – от друзей ваших? Да я, ваш покорнейший слуга, тоже руку к талантишку завалящему приложил. А то ходили бы по сю пору, да вопили бы не хуже Павла Ивановича: за что-де? я ли не с копейки? Вот и получается, что писали вы героя с себя самого и продажный он такой же, как и вы, любезный. Но продажная душа к покаянию не готова!
Гоголь сидел, выпрямившись неестественно, просто распластавшись по прямой спинке стула – лицом бледен, глазами чёрен. В побелевших костяшках пальцев кочерга давешняя. Кажется вот ещё мгновение, вот ещё одно только слово гадкое слетит с кривых ехидных губ Ангела, и Николай Васильевич проткнёт кочергой обидчика, заставит его почувствовать боль человека в беспомощности.