– Убийцы! Убийцы! Убийцы! – завизжал он и захохотал.
Сердце мое сжалось.
– Ты прав, Мимифос, прав! – прошептал я и быстро пошел прочь.
Едва войдя в село, я увидел дядюшку Анагностиса, который, склонившись на посох, внимательно следил за двумя желтыми бабочками, которые гонялись друг за дружкой в весенней травке. Теперь, в старости, его уже не донимали заботы о поле, о жене, о детях, и у него было время смотреть на мир. Увидав на земле мою тень, старик поднял голову и спросил:
– Куда это ты с самого утра, скажи, пожалуйста?
Но увидав на лице у меня беспокойство, он, не дожидаясь ответа, добавил:
– Поторапливайся. Может быть, еще застанешь ее в живых, а может быть, и нет… Эх, злополучная!..
Широкая, видавшая виды кровать, самое верное орудие мадам, была передвинута на середину небольшой комнатки, заняв все пространство. Над ней склонялся доверенный тайный советник в зеленом фраке и желтой шляпе и глядел круглым бесстыжим глазом задумчивый и встревоженный попугай. Он смотрел вниз, где лежала и стонала его хозяйка, и поворачивал свою человекообразную голову набок, чтобы лучше слышать…
Нет, нет, это не были столь знакомые ему задыхающиеся любовные стоны, нежное воркование голубки, заливающийся смех… И этот текущий извилистыми ручейками по лицу хозяйки холодный пот, и прилипшие к вискам немытые и непричесанные льняные волосы, и неуклюжие повороты тела в кровати – все это попугай видел впервые и потому был встревожен… Он пытался закричать: «Канаваро! Канаваро!», но крик застревал в горле.
Его покинутая всеми в беде хозяйка стонала, а ее дряблые, с увядшей кожей руки то натягивали на тело, то опять стягивали с него простыни. Мадам страдала. Она была без косметики, осунулась и источала запах кислого пота и уже гниющего тела. Ее растоптанные, искривленные туфельки торчали из-под кровати, и сердце невольно сжималось при виде их, но еще более скорбное зрелище представляла собой обладательница этих туфелек.
Сидя у подушки больной, Зорбас смотрел на туфельки, не в силах оторвать от них взгляд и крепко стиснув зубы, чтобы не разрыдаться. Войдя в комнату, я стал за спиной Зорбаса, но тот не слышал меня.
Несчастная вздрагивала, пытаясь вдохнуть побольше воздуха: она задыхалась. Зорбас сорвал висевшую на гвозде шляпку с матерчатыми розами и принялся махать ею, как веером. Ручища Зорбаса двигалась очень быстро и неумело, словно раздувая остывшие угли.
Мадам испуганно открыла глаза и огляделась. Мир помутнел, она не видела ни меня, ни даже Зорбаса с красно-розовой шляпкой.
Вокруг нее опустился мрак, от земли поднимались голубые клубы дыма, которые то и дело меняли очертания, становясь то хохочущими ртами, то тянущимися к ней когтистыми лапами, то черными крыльями.
Несчастная впилась ногтями в перепачканную подушку, всю в пятнах от слез, слюны и пота, и громко закричала:
– Нэ хочу умэрат! Нэ хочу!
Но две сельские плакальщицы уже пронюхали и прибыли: они проскользнули в комнату и уселись на полу, прислонившись к стене.
Попугай увидел их своим круглым глазом, разозлился, вытянул шею и закричал: «Канав…», но Зорбас, рассвирепев, занес над клеткой свою ручищу, и попугай умолк.
И снова раздался глухой крик отчаяния:
– Нэ хочу умэрат! Нэ хочу!
Два загорелых безусых паренька появились в двери, пристально посмотрели на больную, радостно переглянулись между собой и исчезли.
И сразу же со двора донеслось испуганное кудахтанье и хлопанье крыльев, словно кто-то гонялся за курами.
Первая плакальщица, госпожа Маламатенья, повернулась к своей коллеге и сказала:
– Видала их, тетя Леньо, видала? Торопятся, ненасытные, передушить кур, поскорее обглодать их до косточки. Вся сельская босячня собралась уже во дворе и приготовилась к грабежу.
Она повернулась к кровати и от всей души тихонько сказала умирающей:
– Да умирай же, умирай поскорее, чтобы и нам что-нибудь перепало!
– Сказать по правде Божьей, – произнесла тетя Леньо, скривив свой шамкающий роток, – сказать по правде Божьей, госпожа Маламатенья, правильно они делают… «Хватай, чтоб есть, и воруй, чтоб иметь», – говаривала мне покойная матушка. Давай поплачем поскорее и хоть какую-нибудь кроху прихватим, хоть ниток клубок, чтобы было душу ее за что благодарить. Детишек да зверушек у нее не было – кому ж ее куры и кролики достанутся? Кто будет пить ее вино? Кто унаследует ее нитки, гребни, конфеты! Знаешь, госпожа Маламатенья, да простит меня Бог, но так и подмывает броситься и прихватить что-нибудь!
– Потерпи, негодная, не торопись! – ответила госпожа Маламатенья и схватила подругу за руку. – У меня, ей-богу, то же самое на уме, но дай ей сперва дух испустить!
Между тем злополучная мадам Ортанс что-то торопливо искала под подушкой, чего-то хотела. Едва учуяв беду, она вытащила из сундука распятие из белой блестящей кости и хранила его в изголовье. Вот уже годы, как распятие лежало в забытьи на дне сундука среди рваных сорочек и бархатного тряпья. Словно Христос был целебным средством, к которому обращаются только в случае тяжелого заболевания, а пока мы живем да поживаем, едим, пьем да ласкаемся, он нам ни к чему.
Мадам нашла на ощупь распятие из кости и прижала его к мокрой обвислой груди.
– Христосик мой дорогой… Христосичек… – страстно бормотала мадам, сжимая и целуя своего последнего любовника.
Ее наполовину французская, наполовину греческая речь путалась, исполненная нежности и страсти. Попугай услышал, понял, что тон голоса изменился, вспомнил былые бессонные ночи и радостно встрепенулся.
– Канаваро! Канаваро! – хрипло прокричал он, словно петух, приветствующий солнце.
На этот раз Зорбас даже не шевельнулся, чтобы заставить попугая замолчать. Он с состраданием смотрел, как женщина плачет и целует распятого Бога, а по ее измученному, безжизненному лицу разливается несказанное блаженство.
Дверь открылась, вошел почтенный Анагностис. Осторожно ступая и держа шапку в руке, он подошел к больной, наклонился и покаялся:
– Прости меня, мадама, а тебя пусть Бог простит. Если я когда сказал тяжкое слово, мы ведь люди, прости меня!
Но мадам лежала теперь спокойно, погруженная в несказанное блаженство и не слышала почтенного Анагностиса. Все ее мучения кончились – тяготы, старость, бедность, унижения, скорбные вечера, когда она одиноко сидела у порога и вязала крестьянские носки, словно неприметная порядочная женщина. Она, парижанка, кокетка, стрелявшая глазками и игравшая на своих коленях четырьмя великими державами, она, которую чествовали четыре великих флота!
Утихомирившееся море, пенные волны, пляшут плавучие железные крепости, и самые разные флаги колышутся на флагштоках. Жарят душистых перепелов, жарят барабульки на гриле, подают в граненом хрустале охлажденные фрукты, и взмывает пробка из шампанского к железному потолку броненосца.