– Вот оно! – любовно прошептал Зорбас, снова бережно опуская сандури на стул.
Моряки между тем уже чокались стаканами и громко смеялись. Кто-то ласково потрепал капитана Лемониса по плечу:
– Ну и трухнул ты, должно быть?! Признавайся, капитан Лемонис! Одному Богу известно, сколько свечек обещал ты поставить святому Николаю!
Капитан нахмурил колючие брови:
– Клянусь морем, ребята: как увидел я перед собою Смерть, то ни о Богородице, ни о святом Николае и не подумал! Повернулся лицом к Саламину, вспомнил жену и крикнул: «Эх, Катерина, лежать бы сейчас с тобой в постели!»
Моряки снова разразились хохотом. Засмеялся и капитан Лемонис:
– Вот какая скотина – человек! Над ним уже архангел с мечом стоит, а он все о том же! Чтоб тебе пусто было, бесстыжий! – Он хлопнул в ладоши: – Эй, хозяин! Угости ребят!
Наставив свои огромные уши, Зорбас слушал. Он глянул сперва на моряков, потом на меня и спросил:
– О чем это «о том же»? Что это он такое говорит?
Затем, вдруг поняв, Зорбас встрепенулся и крикнул в восторге:
– Молодец! Этим морякам тайны ведомы: не зря они днем и ночью борются со смертью. – Он поднял свою огромную ручищу и сказал: – Впрочем, нас это не касается. Вернемся лучше к нашему разговору. Так что мне делать – остаться или уйти? Решай!
– Согласен, Зорбас! Согласен! – сказал я, едва сдерживаясь, чтобы не схватить его за руку. – Поедешь со мной. У меня на Крите лигнитная шахта: поставлю тебя старшим мастером. А по вечерам будем отдыхать вдвоем на песке: ни жены, ни детей, ни собаки у меня нет. Будем вместе есть и пить. А потом ты будешь играть на сандури.
– Это уже под настроение – слышишь? Под настроение. Работать на тебя буду сколько хочешь, рабом твоим буду! Но сандури – это совсем другое дело. Оно – зверь, который без свободы не может. Будет настроение – буду играть, даже петь буду. И танцевать зеибекикос, хасапикос, пендозалис
[11]
, но только (условимся раз и навсегда!), только под настроение. Станешь заставлять – тут же меня потеряешь: уговор дороже денег! В этих делах (запомни!) я – человек!
– Человек? Что ты хочешь сказать этим?
– Ну, свободный.
– Хозяин! Еще один ром! – крикнул я.
– Два рома! – встрепенулся Зорбас. – Ты тоже выпьешь: нужно чокнуться! Шалфей с ромом дружбы не водят – так что ты тоже выпьешь рому! Чтобы дружба получилась.
Мы чокнулись. Уже совсем рассвело. Пароход дал гудок. Пришел лодочник, отвозивший на пароход мои чемоданы, и кивнул мне. Я поднялся, положил руку на плечо Зорбасу.
– Пошли. С Богом!
– И с дьяволом! – тихо добавил Зорбас.
Он наклонился, взял под мышку сандури, открыл дверь и вышел первым.
II
Море, осенняя нега, утопающие в свету острова, бессмертная нагота Эллады в прозрачном пеплосе мелкого дождика. Блажен тот, кто удостоился в жизни своей отправиться в плавание по Эгейскому морю.
Много радостей в этом мире – женщины, плоды земли, идеи, но бороздить ласковой осенней порой волны этого моря, произнося шепотом одно за другим названия его островов, – пожалуй, нет другого наслаждения, дарующего столько райского блаженства душе человеческой. Нигде более невозможно так легко и безмятежно перенестись из действительности в мечту: границы между ними тают, и палуба корабля – будь то даже самое утлое суденышко – покрывается лозами и кистями винограда. Воистину, здесь, в Греции, чудо – словно цветок, который просто не может не распускаться.
Около полудня дождь прекратился, и солнце, разъяв лучами облака, свежее и нежное, явилось из купели, лаская светом возлюбленные земли и воды свои.
Я стоял на носу корабля, наслаждаясь чудесным видением, простиравшимся до самой кромки неба и земли. На пароходе вместе со мной плыли пронырливые ромеи
[12]
– хитрющие глаза, умишки мелких торгашей, ссоры по мелочам, расстроенное пианино, ядовитые сплетни, зловредное, монотонное, провинциальное убожество. Так и хотелось схватить пароход одной рукой за нос, а другой – за корму, окунуть его в море и хорошенько встряхнуть, чтобы очистить от всякого рода живой заразы – людей, мышей и клопов, а затем порожним и промытым снова опустить на волну.
А иной раз приходило чувство сострадания – буддистского сострадания, холодного, словно итог сложных метафизических размышлений. Сострадания не только к людям, но и ко всему миру, который борется, взывает, рыдает, надеется и не видит, что все есть игра воображения некоего Ничто. Сострадания к ромеям, к пароходу, к морю, к самому себе, к предприятию по добыче лигнита, к рукописи «Будды», ко всей этой суетной игре теней и света, лишь на мгновение бередящей и оскверняющей воздух.
Я смотрел на Зорбаса, который стал в море бледным, как воск, и, насупившись, сидел поверх свернутых канатов на носу корабля. Он нюхал лимон и, наставив широкое ухо, ловил обрывки спора: один из пассажиров ратовал за короля, а другой – за Венизелоса
[13]
.
Зорбас тряхнул своей огромной головой, сплюнул и презрительно пробормотал:
– Старая песенка! Ни стыда ни совести!
– Это ты о чем, Зорбас? Что ты называешь старой песенкой?
– Да все это, вместе взятое, – королей, республики, парламенты и прочую дребедень!
Современность была для Зорбаса седой стариной – настолько он уже успел пережить ее в себе. Телеграф, пароход, железная дорога, расхожая мораль, родина и религия – все это, конечно же, было для него старой песенкой. Душа его намного опережала окружающую действительность.
Скрипели снасти, плясали берега, женщины стали желтыми, как лимон. Не полагаясь более на свое оружие – косметику, заколки да гребни, – с бледными губами и посиневшими ногтями, они напоминали кур, с которых ощипали перья и к тому же не их собственные – ленточки, накладные брови, накладные мушки и корсеты. Теперь, когда их тянуло на рвоту, они вызывали только чувство отвращения и жалости.