Белый Медведь отхаркнул пухлый шарик слизи, покатал его по алчному своду нёба и припрятал для последующей дегустации.
Иезуит, который не переносил, ну или почти не переносил, вздора, был только рад возможности разъяснить, насколько его утомляют подобные разговоры.
— Если б вы только знали, — сказал он, — как вы меня утомляете своим дважды два четыре.
Б. М. предпочел не придавать этому значения…
— Вы утомляете меня, — сказал один из членов S. J.,
[485]
— как чудо-ребенок… — он помолчал, — безволосым дискантом предпочитающий химика Бородина Моцарту.
— Моцарт, — сказал Б. М., - насколько я понимаю, был чудо-ребенком.
Это был жестокий удар. Посмотрим, как он с этим справится.
— Наш Господь…
Белый Медведь, раздраженный, грубо посоветовал ему говорить за себя.
— Наш Господь — не был.
— Согласно некоторым рассказам, — продолжал Белый Медведь, — у него было чудесное рождение.
— Когда вы вырастете в большого мальчика, — сказал иезуит, — и настолько повзрослеете, чтобы понять сущность смирения, выходящего за пределы мазохизма, приходите, и мы поговорим. Не просто, но ультрамазохизм. Поту сторону боли и служения.
— Точно так я и говорил, — воскликнул Б. М. - покойник ведь не служил. Разве я что-то не так сказал? У лакея не может быть честолюбивых замыслов. А он как раз подвел главную канцелярию.
— Смирение, — пробормотал dissociable societaire,
[486]
— любви, слишком возвышенное для прислуживания и слишком реальное для взбадривающего окрапивления.
Вундеркинд ухмыльнулся этому изящному обороту.
— Должен сказать, — ухмыльнулся он, — вы умудряетесь все обернуть себе в удовольствие.
— Самый убедительный довод, — сказал иезуит, — в пользу веры, это то, что вера более увлекательна. Неверие, — молвил этот воин Х-в, приготовившись встать, — скучно. Мы не пересчитываем мелочь. Мы просто не можем позволить себе скуки.
— Скажите такое с кафедры, — ответил Б. М., - и вас под барабанный бой выпроводят в пустыню.
Иезуит от души расхохотался. Ну разве можно найти более бесхитростного математика-самозванца, чем этот малый!
— Мои слова, — смеялся он, — в полной мере согласуются с догматом. Я с закрытыми глазами могу оправдаться перед любым церковным собором, хотя и не думаю, что какой-либо собор настолько наивен, чтобы счесть мои воззрения оскорбительными. И вот еще, любезный друг, — добавил он, застегивая пальто, — помните, пожалуйста, о том, что я не приходской священник.
— Да, я знаю, — сказал Б. М., - что вы не питаетесь падалью. Ваша любовь слишком велика для прислуживания.
— И-и-менно, — сказал один из членов S. J. — Однако они превосходные люди. Вот только незначительный порок усидчивости. Слишком страстное стремление подводить счета. А в остальном… — Он поднялся с места. — Глядите, я хочу выйти, дергаю за шнур, автобус останавливается и позволяет мне сойти.
— Ну и?
— Именно в такой геенне связей, — сказал этот выдающийся человек, стоя одной ногой на панели, — я и выковал свое призвание.
С этими словами он исчез, и за его билет пришлось заплатить Белому Медведю.
* * *
Шас обещал зайти за Шетланд Шоли и теперь, безупречно затянутый в смокинг, поджидал трамвай, попутно объясняя суть мира группе студентов:
— Различие, если можно так выразиться…
— Ах, — воскликнули студенты una voce,
[487]
— ах, пожалуйста!
— Различие, говорю я, между Бергсоном и Эйнштейном, сущностное различие, — это различие между философом и социологом…
— Ах, — кричали студенты.
— Да, — сказал Шас, примеряя самую длинную фразу, которую можно было бы втиснуть между настоящим мгновением и вздымавшимся в его окоеме трамваем.
— И если сегодня Бергсона модно считать чуточку придурковатым, — он ступил на проезжую часть, — так это потому, что тенденция нашей современной пошлости направлена от объекта, — он бросился в сторону трамвая, — и идеи к смыслу, — крикнул он с подножки, — и РАССУДКУ.
— Смыслу, — вторили ему студенты, — и рассудку!
Сложность состояла в том, чтобы понять, что именно он подразумевал под смыслом.
— Должно быть, он имел в виду чувства, — сказал первый, — знаете ли, обоняние и прочее.
— Нет, — сказал второй, — он имел в виду здравый смысл.
— Мне кажется, — сказал третий, — что он имел в виду инстинкт, интуицию, ну, понимаете, и тому подобное.
Четвертому было любопытно узнать, какой инстинкт скрывается в Эйнштейне, пятому — что абсолютного в Бергсоне, шестому, что общего они оба имеют с миром.
— Нам нужно спросить его, — сказал седьмой, — вот и все. Мы не должны умствовать. Тогда и поймем, кто прав.
— Нам нужно спросить его, — хором воскликнули студенты, — тогда мы поймем…
Так, договорившись, что первый, кто увидит его, обязательно задаст вопрос, они разошлись, и каждый пошел своей, не Бог весть какой разной дорогой.
Волосы домотканого Поэта с большой неохотой поддавались потрясающему искусству укладки, так коротко они были острижены. Таким образом, поглаживая жесткую, как крысиная шкура, голову, он выражал протест против моды. Все же он сделал то немногое, что можно было сделать, с помощью лосьона для волос он привел свой бобрик в состояние боевой готовности. И еще он сменил галстук. Теперь, когда он был один, сокрытый от посторонних глаз, он шагал взад и вперед. Он сочинял стихотворение, вещь почти праздничную, ее очертания он увидел недавно, ветреным днем на вершине Алленского холма. Он прочтет его, когда хозяйка подойдет к нему с просьбой, он не станет мекать и гекать как пианист-дилетант, но и не плюнет ей в глаз как пианист-профессионал. Нет, он просто встанет и прочтет его, не декламируя, а роняя слова скупо и торжественно, с той пронизывающей среднезападной меланхолией, что как глаза, наполнившиеся слезами:
ГОЛГОФА НОЧЬЮ
вода
пустыня воды в утробе водной трепещет фиалка
ракета цветка пламя цветка ночное увянь
ради меня
на груди воды закрывшись он совершил
на воде акт цветочного присутствия
тихого цикла акт на сточных водах
из фонтана брызг
обратно в утробу
безмятежный поклон лепестков
зимородок ослабевший
утонул ради меня
Агнец мой страждущий