— Дух луны, — сказал он.
Она попросила его повторить.
Он сказал это снова.
— У этого Ронсара есть стихотворение, — сказала она, весело направляясь к нему, в плен, — оно называется «Волшебство, или Избавление от любви». Если ты его знаешь, мы могли бы об этом побеседовать.
— Замечательное стихотворение, — порывисто сказал он, — замечательное стихотворение. Но почему ты сказала у этого Ронсара?
Просто ей так захотелось, так ей захотелось сказать.
— Он был смешной старый греховодник, — сказала она. У нее чуть отвисла челюсть, так что он встревожился. — Мы единодушны, только подумай об этом!
После этого он не видел причин задерживаться дольше. Он засвидетельствовал ей свое почтение. Может быть даже, он раздобыл немного пищи для утробной замогильности.
В холле, пока еще на безопасном расстоянии от радио, он выразил надежду, что не наскучил ей. Нет, это невозможно. У садовой калитки он поделился с ней коротенькой сказкой.
— Знаешь, что роза сказала розе?
Нет, этой сказки она, кажется, не слышала.
— На памяти розы не умер ни один садовник.
— Очень складно, — отозвалась она, — очень изящно. Adios.
Она стояла у калитки и смотрела, как он, ковыляя, растворяется в сумерках. Знаете, есть такие дамы, которые стоят у ворот (правда, чаще на крыльце) и наблюдают за исчезновением гостя. Его ягодицы, подумала она, чуть великоваты для его ног… А в остальном… Она повернулась, чтобы идти обратно, она медленно и горделиво прошествовала по ведущей к тюрьме садовой тропинке, она взмахнула роскошным пеньюаром на зависть Г-же…, своей соседке, своему врагу.
Они проводят много времени вместе, лазурные небеса приходят и уходят, вода наступает и отступает. Они переходят от одной интимной подробности к другой, и вокруг них образуется непроходимая топь, что есть их отношения.
Обратите внимание, нам особенно важно, чтобы вы это заметили, как его желание уехать — не важно куда, куда угодно, куда угодно, кроме Москвы и Англии, — возрастает по мере учащения приступов дублинской лихорадки. Она тоже говорит, что хочет уехать. Она должна отправиться в путь, говорит она. Это правда, но легковесная правда. В действительности она не хочет перемещаться, она выше этого. Тем не менее она складывает и разъединяет руки, она заламывает и разнимает их, ее руки как раз то, что надо, чуть великоваты для ее тела, как его ягодицы — для его ног, и говорит, carajo! нет-нет, ей нужно уехать, она должна вырваться отсюда, а не то она сойдет с ума. Она доводит себя, она пьет, и голодает, и курит, и дурманом загоняет себя в привычную нелепицу, она рвется в город чтобы купить билет, а потом тащится обратно домой на трамвае с рыбой или яичницей-болтуньей в сумке. Она не серьезна, она не желает шевелиться по-настоящему, там, на самом сокровенном форуме ее сердца. Ее внутренний зритель, добрый и верный свидетель, зевает обычную песню, переваливается на другой бок, и Альба соглашается, да, пусть все так и останется. Все же их великолепное представление с заламыванием рук продолжается, на свет, подобно пробке из бутылки, извлекается даже мысль о самоубийстве, благоговейно рассматриваются все «за» и «против». Открытые части его тела бьет крупная дрожь, ему так хочется уехать, что мелкими спазмами в него проникает petit mal ult. horis.
[420]
Но ей, ей-то наплевать на движение (так и будем бить в этот барабан?), она не верит в благотворную силу сменяющихся образов, она, по большому счету, слишком замкнута, слишком поглощена собственной душевной географией, собственная душа для нее — единственный адрес до востребования. А ему не наплевать, он пылко молится, мечтая уехать, он ведь такой молоденький, почти подросток. Но это у него пройдет. По этой причине она никуда не поедет. Она может говорить и говорить об этом и ездить в Куке на трамваях, но она не уедет. Она может говорить и говорить и внезапно заламывать руки, стеная: «Что же мне, всю жизнь соколом сидеть в этой клетке, в этом смрадном городе?» Она не уедет. Он уедет. Вот увидите. Он бы уже давно уехал, если б не топь, и не колотье в боку, и не красота, и не призрачнейшее из призрачных чувств и т. д., если б он не катался в болотной жиже подле царственной Альбы, плененный камышовыми сетями их отношений.
Он с ней не спал. Она с ним тоже. Ничего подобного не было, если не возражаете.
Чем, впрочем, мы сейчас занимаемся? Подготавливаем этот мир к шикарному взрыву. Напоследок. Грохот лучше нытья. Его проще устроить. Часовой механизм заряжен на десять, от силы на пятнадцать тысяч слов. Бабах! И мы вытащим его из этого болота.
А семья? А Шас? А Б. М., бедный старый Б. М.? Не говоря о мальчиках и девочках, которых он оставил позади и с которыми вскоре рискует воссоединиться. Что же нам, спустить их с ледяной горки? Или, выжав весь сок, выбросить их в сточную канаву, в трагическую канаву забвения, неупоминания на страницах этой книги? Тщетный вопрос. Потому что мы (то есть, по единодушному мнению, я) не имеем ни малейшего представления о том, когда они появятся и появятся ли вообще. Ведь за исключением нескольких туманных тропинок у нас нет планов, совсем никаких планов на эту позднюю Осень и Зиму. Надеемся, нам удастся держаться подальше от всевозможных семей, они делают нас магдалинно-слезливыми. А Шас? Пожалуй, наши чувства в отношении этого господина достойнее всего озвучил Белый Медведь, сиречь что Шас — зануда и лобковая вошь. Мы всегда сможем метнуть его в пламенную грудь Шетланд Шоли, если в какое-то мгновение почувствуем, что нам не хватает материала или что мы вконец заплутали. Что до Белого Медведя, то тут, следует признать, мы в совершенной растерянности. Его огромные контуры еще могут вырисоваться в тумане, возможно, мы его призовем, эдакого потертого, осыпающегося, по сути, конченого Колосса, чтобы он показал, на что способен. Но утверждать это с уверенностью нельзя. Насколько же приятнее было бы всем заинтересованным лицам, если б мы оставили его (он ведь отличный парень) в покое. Он заслужил покой. Per viam pads ad patriam perpetuce claritatis
[421]
— таково наше сокровенное желание и наша мольба, пусть же она просияет сквозь ужасную латынь и осветит его, и ныне и присно, мы постараемся сделать это для старого бедного Б. М. Ничего больше сделать для него мы не в силах. Мы и себе не могли бы пожелать лучшей участи. Путями мира в страну вечной ясности!.. Ну, что вы на это скажете?
Под ясностью, конечно, мы понимаем здесь obscure clarte
[422]
еле брезжащий свечной огонечек, который уже не раз готов был погаснуть, там, в незапамятных главах нашей сказки.
Теперь мы вновь и в последний раз вынуждены вернуться к упражнениям в стиле лиу, жуткое занятие, искренне сожалея о том, что когда-то поддались соблазну сочинить эту допотопную «Сказку о бочке», повествующую о Кристофере Линь Люне и его бамбуковой «Янки Дудл». Извинить нас может разве лишь то, что когда-то мы были склонны воображать себя Сезанном печатной страницы, так сказать, мастером в области архитектоники. Мы живем и учимся, мы нюхаем собственные пятки, как и подобает честному человеку, и чтим нашего Отца, нашу Мать и Гете.