Его Мать купила торфа у двух мальчишек, которые своровали его с болота, а воровать торф с болота научили их родители. Впоследствии полицейские предъявили этим плюшевым увальням обвинения по двум пунктам — нарушение права добычи торфа и жестокость по отношению к ослу. Они торговали краденым, развозя его на запряженной ослом тележке, и его Мать письменно засвидетельствовала, что купила полдюжины мешков. Теперь, следовательно, комната, где они сидели, напоминала святилище больше, чем когда-либо, лампы были зажжены, занавески — опущены. Его Мать уснула над газетой, но потом, в кровати лежала не смыкая глаз. «Тяготы и опасности этой ночи…»
[108]
Какими были они? Из своей кузницы за чашкой горячего питья пришел, тяжело ступая, Джон. Его отец собрал арсенал остывших трубок, включил книгу, подключился, а остальное свершилось само собой. Так и надлежало читать — найти соответствующий тебе литературный вольтаж и подключиться к электрическому току книги. Этот способ был известен всем — вельветовые штаны и кучка высоких наград. Тогда все пойдет правильно. Несчастный читатель снимает пальто и смело берется за книгу, принимается за поэзию самоуверенным маленьким чертиком-из-коробки, науськивает свой разум и клюет броню, едва завидев трещинку. И старый вельветовый способ, когда вы подключаетесь и ставите заглушку и все бросаете, окунаетесь в книгу, ожидая, пока она снимет воспаление подобно току самой что ни на есть правильной частоты, однажды ушедший, ушел навсегда. Разве что иногда, при счастливом стечении обстоятельств, можно вернуться, и тогда вы поймете, где находились. Для идущего на поправку, для здорового, но еще слабого, старый способ может сгодиться; или же зимой, в деревне, ночью, в ненастье, далеко от клик и шумных компаний. Но его Отец никогда не забывал старый способ. Он недвижно сидел в кресле, под поющей лампой, поглощенный и отсутствующий. Трубки гасли, одна за другой. Долгое время он не слышал ничего из того, что говорилось в комнате, не важно, были ли слова обращены к нему или нет. Если б назавтра вы спросили его мнение о книге, он не смог бы вам ответить.
Шас, в его сердце черный серафим, выключил свет в своей большой комнате и маленьким тяжелым молоточком, что был в его распоряжении, расколотил все граммофонные пластинки. «Je les ai concasses, — говорил он в письме, — tous jusqu'a Tavant-dernier».
[109]
Трамваи, направлявшиеся в Блэкрок, в Дун Лаоэр, в Далки, один, идущий в Доннибрук, и маленький однопалубник, спешащий к Сэндимаунт-тауэр, прокричали ему что-то в одобрение с мостовой Нассау-стрит и умчались прочь.
Альба, объятая болью, сидела на кухне, nес cincta nес nuda,
[110]
в царственном пеньюаре из золотой парчи, потягивая «Эннесси». Трамваи кричали ей что-то, проезжая взад и вперед по улице, радио напевало «Авалона», старую грустную песенку,
[111]
она продолжала сидеть, отверженная дочь королей, неустрашимая дочь, на затонувшей кухне, посылая огромные клубы дыма в загубленную гортань, она с горечью думала о былых днях, она допила свой «Эннесси», она гневно велела принести еще. «Что же я, сокол во время линьки? — крикнула она — Что же мне, всю жизнь сидеть взаперти? Всю жизнь?»
А Белаква, в горячей постели, час молитвы закончился, благословенный остров пропал из виду, улицы заполнены тьмой, произносил ее имя — раз, два, заклинание, абракадабра, абракадабра, и чувствовал, как кончик языка проходит между резцами. Дактиль-трохей, дактиль-трохей, говорил он влажно, закусывая, на раз и четыре, клейкую губу.
Там ярился ветер, и благоразумно поступал тот, кто вовсе не шевелился, не выходил из дому.
Мужчина, точнее сказать, Немо стоял на мосту, перегнувшись через западный парапет. Склонившись высоко над черной водой, он испустил пенящийся плевок, тот упал как раз на шелыгу свода, потом его рассеял Злой Западный Ветер. Он дошел до конца моста, безучастно сошел вниз, на набережную, где остановка автобусов, он угрюмо зашагал прочь, его горестная голова, сгусток гнева, высоко задранная, задыхающаяся в канге
[112]
ветра, лаяла как пес, восстающий против наказания.
Бел, Бел, мой собственный любимый, фсигда и нафсигда мой!!
Твое письмо прапитано слезами смерть фее что осталось. Я горько плакала, слезы! слезы! слезы! и ничего больше, потом пришло твое письмо где были снова слезы, и когда я перечитала ею снова и снова то увидела на своем лице чернильные пятна. Слезы текут по щекам. Сейчас очень ранее утро, сонце встает из за черных деревьев и скоро фее изменица, небо будет голубым а деревья золотыми и бурыми, но есть что то что никогда не меняеца, эта боль и эти слезы. Ах! Бел я ужасно люблю тебя, я ужасно хочу тебя, я хочу твое тело твое нежное белое тело нагим! нагим! Мое тело так страшно в тебе нуждаеца, мои руки и губы и груди и фсе-фсе-фсе на мне, иногда я чуствую что очень трудно сдержать мое обещание но сдержала его до сих пор и буду сдерживать пока мы не встретимся снова и я наконец ни завладею тобой, ни буду наконец «Deine Geliebte».
[113]
Что есть сильнее: боль от разлуки друг с другом или боль от прибывания вместе, от слез которые текут от невозможности наглядеца на красоту друг друга? Я палагаю что второе сильнее, иначе мы бы потеряли фсякую надежду на что то кроме вечного нисчастья.
Вчера вечером я ходила на великолепный фильм, во впервых там не было никаких обычных обниманий и целований, мне кажется я никогда раньше не восхищалась и не грустила о фильме как об этом: «Sturm iiber Asien»,
[114]
если его привезут в Париж ты должен пойти и посмотреть, та же Regie
[115]
что «Der Lebende Leichnam»,
[116]
он панастоящему отличается от фсех других фильмов, ничего общего с «любовью» (как фее понимают это слово) никаких глупых девушек с приторными улыбками, почти фее старые люди из Азии с чудесными лицами, черные озера и великолепные Landschaften. По пути домой было новолуние, оно было так прикрасно над черными деревьями что я заплакала. Я широко раскрыла руки и попыталась представить как твоя голова покоица на моих грудях и ты смотришь на меня, как ты делал в те лунные ночи когда мы гуляли вместе под большими каштанами и звезды сверкали сквозь их ветви.
Я познакомилась с новой девушкой, она очень красивая, черные как смоль волосы и очень бледная, она говорит только по-египетски. Она рассказала мне про человека которого любит, сейчас он в Америке очень далеко в каком то одиноком месте и не вернется еще 3 года и не может ей писать потому что там где он живет нет почты и она получает только по одному письму каждые четыре месяца, придставь что было бы если бы мы получали от друг друга только по одному письму каждые 4 месяца, в каком состоянии мы бы находились, бедная девушка мне очень ее жалко. Мы ходили на чайный вечер и танцы, это было довольно скучно но очень забавно смотреть как люди думают только о том что на них одето и как они выглядят и хорошо ли у них накрашены губы, а мужчины каждые 5 минут поправляют галстуки. По пути домой я внизапно впала в состояние ужасной фусти и не проронила ни слова, конечно они на меня разозлились, но в ту минуту мне было наплевать, когда я вошла в автобус то я вытащила маленький блокнот и карандаш и написала в нем 100 раз: Любимый Любимый Любимый Бел Бел Бел, я чуствовала что никогда в своей жизни так ни тосковала по мужчине которого люблю, ни хотела быть с ним, с ним. Я так хочу тебя в каждом смысле слова, тебя и только тебя. Когда я вышла из автобуса и шла по улице я крикнула во фее горло wahnsinnig! wahnsinnig! wahnsinnig!
[117]
Фрау Шланк нашла твой носок и я расплакалась так горько как никогда ни плакала. Я не пошлю его тебе а положу в ящик с твоими сладкими письмами. Еще я получила письмо от человека который приглашал меня пойти с ним на танцы в субботу вечером, я думаю что пойду, я знаю мой любимый не возражает и от этого время летит быстрее, он немножко дурак но хорошо танцует и хорошего для меня роста. Флирт это забавно но дальше заходить нельзя.