Шли недели, месяцы, годы. Слава Крисанто Маравильяса восходила, подобно солнечному диску над землей, вместе с его музыкой. Тем не менее никто, даже самый закадычный друг музыканта приходский священник Гумерсиндо Литума, бывший полицейский, зверски избитый собственной женой и детьми (вероятно потому, что он разводил крыс?), тот, который услышал глас Божий, будучи на пути к выздоровлению от перенесенных побоев, не подозревал о неизбывной страсти барда к постриженной в монахини сестре Фатиме, которая все эти годы готовилась к святости. Целомудренная пара не могла обменяться и словом со дня, когда мать-настоятельница (сестра Люсия Асемила?) вдруг обнаружила, что бард обладает мужским естеством (и это несмотря на совершившееся однажды роковым утром в кабинете судьи первой инстанции?). Но на протяжении многих лет они были счастливы уже тем, что могли видеть друг друга, хотя и ценой больших усилий и лишь издалека. Став монашкой, сестра Фатима, как и ее подружки по монастырю, читала молитвы в церкви: монахини конгрегации Босоножек совершали службу все двадцать четыре часа в сутки, сменяясь попарно. Дежурные монахини были отделены от публики деревянной решеткой, но, несмотря на затейливую резьбу, сквозь нее все же можно было разглядеть друг друга. Это в значительной мере объясняет набожность барда Лимы, из-за которой тот нередко подвергался насмешкам соседей. На эти насмешки Маравильяс ответил заунывной песней «Да, верующий я…».
Действительно, Крисанто много времени в течение дня проводил в церкви монастыря Босоножек. Он, то и дело заходя сюда, крестился и бросал взгляды на решетку. Если – и тут сердце его сжималось, пульс учащался, и по спине бежали мурашки – через квадратные прорези деревянной ширмы на одной из ступеней он узнавал сестру Фатиму, всегда скрытую силуэтами в белых одеяниях, Маравильяс тут же преклонял колена на каменных плитах колониальных времен. Он слегка нагибался – при его внешности трудно было определить, стоит ли он лицом или в профиль, – и в этой позе казалось, что он погружен в созерцание алтаря. На самом же деле глаза его не отрывались от белоснежных хламид и накрахмаленных повязок и воротников, скрывавших его любимую. Иногда сестра Фатима прерывала молитву, переводя дух, словно спортсмен перед тем, как удвоить свои усилия, поднимала глаза к алтарю (будто на нем выведены кроссворды!) и тогда различала неясное отражение силуэта съежившегося Крисанто. Неуловимая улыбка появлялась на бледном лице монашки, и в сердце ее вспыхивало нежное чувство при виде друга своего детства. Их взгляды встречались, и в эти мгновения – сестра Фатима считала своим долгом опускать глаза – друг другу высказывалось многое (скорее всего заставлявшее краснеть ангелов небесных). Да-да! Та самая девочка, чудом спасшаяся из-под колес автомобиля, ведомого коммивояжером медицинских препаратов Лучо Абрилем Маррокином (он сбил ее солнечным утром в окрестностях города Писко, тогда малютке не было еще и пяти лет), и из благодарности к святой деве Фатиме ставшая монахиней, когда пришло ее время, в одиночестве кельи почувствовала искреннюю любовь к барду из Барриос-Альтос.
Крисанто Маравильяс смирился с тем, что не сможет обладать своей возлюбленной и их отношения навсегда останутся платоническими, поддерживаемые свиданиями в церкви. Но он не мог смириться с мыслью (она всегда мучительна для тех, чья красота заключена в таланте), что сестра Фатима никогда не услышит его музыки и песен, источником вдохновения которых она была, сама того не ведая. Бард предполагал (хотя для каждого, кто видел толщину монастырских стен, в том не было сомнения), что до слуха любимой не долетали серенады, исполняемые им на заре, несмотря на угрозу воспаления легких, вот уже на протяжении двадцати лет. Однажды Крисанто Маравильяс включил в свой репертуар песни на религиозно-мистические темы: о чудесах святой Розы, о подвигах (скорее всего зоологических?) святого Мартина Поррийского, легенды о мучениках и осуждения пилатов – все это исполнялось после народных песен. Нововведение нисколько не убавило популярности композитора, напротив, оно завоевало ему легион новых фанатичных поклонников – священников и монахов, монашек, членов организации «Католическое действие». Народная музыка, облагороженная новой – святой – тематикой, впитавшая в себя аромат ладана, перешагнула стены салонов и клубов и зазвучала там, где прежде ее невозможно было себе и представить – в церквах, во время крестного хода, в богадельнях, семинариях. Хитроумный план растянулся на десять лет, но увенчался успехом. Монастырь Босоножек не мог отвергнуть предложение, полученное от любимого композитора верующих, от поэта религиозных конгрегации, певца крестных ходов, – предложение заключалось в том, чтобы дать концерт в монастырской часовне и внутренних залах в пользу миссионеров, проповедующих в Африке. Архиепископ Лимы – воплощенная мудрость в пурпурной мантии и великолепный музыкальный слух – сообщил, что дает согласие на проведение этого благочестивого акта и на несколько часов снимает обет уединения с сестер Босоножек, чтобы они могли насладиться музыкой. Он даже сам со свитой достойнейших прелатов намеревался посетить концерт.
Важнейшее из важных событие Города Вице-королей состоялось в день, когда Крисанто Маравильяс был в расцвете лет (пятидесяти?). Это был человек со лбом мыслителя, широким носом, орлиным взглядом; его отличали праведность и доброжелательность, в его физическом облике отражалась духовная красота.
Несмотря на то что заранее были розданы персональные приглашения и объявлено, что без них никто не сможет пройти на концерт любимца общества, действительность превзошла все ожидания: полицейский заслон под командованием знаменитого сержанта Литумы и его помощника капрала Хаиме Кончи был сметен толпой, как бумажка ветром. Собравшиеся накануне ночью люди вломились в монастырь и заполнили залы, прихожие, лестницы и вестибюли, но вели все себя уважительно. А приглашенные вынуждены были через потайную дверь проходить прямо на хоры, здесь, столпившись у древних перил, гости приготовились насладиться концертом.
В шесть часов вечера в сопровождении оркестрантов появился бард: улыбка конкистадора, темно-синий костюм, упругий шаг, золотистая шевелюра, развевающаяся на ветру. От оваций прогнулись своды монастыря Босоножек. Прекрасный баритон коленопреклоненного Гумерсиндо Маравильяса возносил «Отче наш» и «Аве Мария», а его медовые глаза искали среди собравшихся знакомые лица.
В первых рядах находился знаменитый астролог профессор (уж не Эсекиель ли?) Дельфин Асемила, который, изучая небеса, вымерял уровни приливов и с помощью каббалистических знаков предсказывал судьбы дамам с миллионным состоянием, а также (великие люди всегда отличаются каким-нибудь хобби вроде игры в стеклянные шарики) питал слабость к креольской музыке. Здесь же рядом, с уголком белоснежного платочка в нагрудном кармашке, с красной гвоздикой в петлице новенького костюма, стоял популярнейший негр Лимы, тот самый, что пересек «зайцем» океан в багажном отделении (самолета?) и начал в этой стране новую жизнь (возможно, подчиняясь гражданскому долгу уничтожения крыс с помощью ядов, обычно производимого людьми родного племени, что и сделало его богатым?). Совершенно случайно в зале находились (такие случайности бывают не то по воле дьявола, не то провидения), привлеченные единодушным преклонением перед музыкантом, «свидетель Иеговы» Лучо Абриль Маррокин, получивший прозвище Бесхвостый после совершенного им подвига (он сам себе отрезал то ли голову, то ли указательный палец правой руки, и все это – ножом для разрезания бумаг?), а рядом – Сарита Уанка Салаверриа, красотка из Ла-Виктории, капризная и изящная, потребовавшая у «свидетеля Иеговы» столь жестокого доказательства его любви. И как можно было не заметить среди нарядной толпы Ричарда Кинтероса из Мирафлореса? Понимая, что такое бывает раз в жизни и более никогда не откроются двери монастыря кармелиток, он пролез сюда, затерялся в толпе, чтобы хоть издали увидеть свою сестру (сестру Фатиму? Сестру Литуму? Сестру Люсию?), заточенную родителями в наказание за кровосмесительную любовь. Зараженные общим любопытством, охваченные желанием увидеть (а не услышать) идола Лимы, сюда прибыло семейство глухонемых Бергуа, никогда прежде не покидавших «Колониального пансиона», где они жили, посвятив себя благородному делу – обучению языку глухонемых нищих детей.