— Ну, Кетита, я глазам своим не верю, — раздельно, с острым наслаждением проговорил он, и глазки его стали как у китайца. — Ты — и с темнокожим.
— Ключ давай, — сказал Кета. — И не обращайся ко мне, педераст поганый, знаешь ведь, я тебя не переношу.
— У-у, Кетита, как ты заважничала после того, как потерлась в семействе Бермудесов, — смеясь, сказал Робертито. — У нас почти не бываешь, а заглянешь, так хуже, чем с собаками.
Она вырвала у него из руки ключ. На лестнице столкнулась с Мальвиной, заливавшейся смехом: Кета, знаешь, там тот негр, что в прошлом году приходил, помнишь? Она тыкала пальцем вверх, и вдруг глаза ее заискрились — так он же к тебе пришел — и похлопала ее. Что ты такая сердитая?
— Да эта гнида Робертито, — сказала Кета. — Надоел со своими шуточками.
— Завидует, не обращай внимания, — рассмеялась Мальвина. — Теперь все тебе завидуют, Кетита. Тем лучше для тебя, глупая.
Он ждал ее у двенадцатого номера. Кета отперла дверь, он вошел и сел на краешек кровати. Кета повернула и оставила ключ в замке, прошла в туалет, задернула занавеску, потом высунулась из-за нее, увидела, как он, выделяясь темным пятном на розовой кровати, сидит неподвижно, тихо, молча в свете лампы под абажуром.
— Ну что, я тебя раздевать буду? — довольно зло сказала она. — Иди сюда, вымойся.
Она увидела, как он поднимается и подходит, не сводя с нее глаз, поняла, что уверенность его и нетерпение улетучились и что он стал таким, как в первый раз. Стоя перед ней, он вдруг, словно вспомнив что-то важное, быстро и растерянно полез в карман. Медленным застенчивым движением распрямляя руку, протянул ей кредитки: у вас ведь вперед надо? — и похоже было, что он отдает ей письмо с дурными известиями — вот, можете пересчитать.
— Я ведь предупреждала: эта блажь тебе дорого обойдется, — сказала Кета, пожав плечами. — Смотри, дело твое. Брюки сними, я тебя вымою.
Несколько мгновений он, казалось, колебался. Потом, осторожно шагая и скрывая за этой осторожностью свою растерянность, двинулся к стулу, и Кета видела, как он сел, снял башмаки, пиджак, жилет, стянул и замедленно-точными движениями сложил брюки. Развязал галстук. Снова пошел к ней, так же осторожно ступая длинными ногами, темневшими из-под рубашки. Поравнявшись с нею, снял трусы, подержал их в руках и бросил на стул, но не попал. Покуда она намыливала, и терла, и смывала пену, он не сделал даже попытки притронуться к ней. Она чувствовала рядом напрягшееся тело, изредка — прикосновение его бедра, видела, как ровно и глубоко дышит его грудь. Она протянула ему кусок туалетной бумаги, и он стал вытираться обстоятельно и тщательно, словно желая потянуть время.
— Теперь я, — сказала Кета. — Иди. И жди.
Он кивнул, и она увидела в его взгляде затаенную кротость и промельк стыда. Задернула занавеску, пустила горячую воду в ванну, слыша, как поскрипывают половицы под его мерными шагами, как застонали пружины под тяжестью его тела. Заразил меня своей тоской, подонок, подумала она. Она вымылась, вытерлась, вошла в комнату и увидела, что он лежит на кровати лицом вверх, так и не сняв рубашки, прикрыв глаза руками, подставив нагое тело свету лампы — словно на операционном столе, подумала она, — словно ожидая прикосновения скальпеля. Она сбросила блузку и юбку, не разуваясь, подошла к кровати. Он был неподвижен. Под сливавшимися по цвету с темным телом волосами, где еще поблескивали капельки воды, она увидела поникший вялый член. Потушила свет. Вернулась к кровати и растянулась рядом с ним.
— Стоило так торопиться и совать мне деньги, которых у тебя нет, — сказала она, увидев, что он даже не пошевельнулся.
— Вы со мной так обращаетесь, — тягуче, испуганно сказал он. — Я же не животное. У меня гордость есть. Даже не притворяетесь.
— Сними рубашку и чушь не мели, — сказала Кета. — Ты что думаешь, мне противно? Мне, негритосик, все равно — что с тобой, что с римским папой.
Она почувствовала, угадывая в темноте его движения, что послушно приподнялся, увидела, как мелькнуло белое пятно рубашки, которую он швырнул на стул, куда дотягивалась ниточка света с улицы. И снова нагое тело тяжело рухнуло рядом с нею. Она слышала его учащающееся дыхание, почувствовала запах его желания и потом — его прикосновение. Откинулась на спину, раскинув руки, принимая всем телом влажную тяжесть, вминающую ее в кровать. Он тяжело дышал возле самого ее уха, его руки влажно ползали по ее коже, и она ощутила, что его плоть мягко проникает в нее, что он пытается снять с нее лифчик, и, изогнувшись, помогла ему. Она чувствовала мокрые губы на шее и плечах, слышала, как он дышит, чувствовала движения его тела: обвила его ногами, впилась пальцами в спину, в подрагивающие ягодицы. Позволила поцеловать себя, но не разомкнула крепко сцепленные зубы. Потом услышала несколько коротких задыхающихся стонов. Она отодвинула его, и он перекатился на бок, как труп. Нашарив туфли, она пошла в ванную, а когда вернулась и зажгла свет, увидела, что он снова лежит навзничь, прикрыв лицо скрещенными руками.
— Я так давно мечтал об этом, — услышала она, застегивая крючки лифчика.
— Теперь тебе будет жалко этих пяти сотен, — сказала Кета.
— Вот уж нет, — услышала она его смех. — В жизни еще не тратил деньги так удачно.
Надевая юбку, она опять услышала, что он смеется, по-прежнему закрывая лицо, и удивилась простодушной искренности этого смеха.
— Ну что, я правда плохо с тобой обошлась? — сказала она. — Это не из-за тебя, это Робертито виноват. Все нервы вымотал.
— Можно я выкурю сигарету, вот так, как есть? — сказал он. — Или мне надо уходить?
— Хоть три, — сказала Кета. — Только сначала пойди вымойся.
Мальчишник, который войдет в анналы, должен был начаться в полдень в «Уголке Кахамарки» обедом в креольском стиле, где будут только Карлитос, Норвин, Перикито, Солорсано, Мильтон и Дарио; продолжиться походом по разным барам, а в шесть вечера завершиться коктейлем с участием ночных бабочек и ребят из других газет в квартире Китаянки (они с Карлитосом в очередной раз помирились), а под самый занавес Карлитос, Норвин и Сантьяго отправятся в бордель. Так было задумано, но накануне торжества, уже под вечер, когда Карлитос и Сантьяго, перекусив в редакционном буфете, поднялись наверх, они увидели, что Бесеррита грудью лежит на столе, произнося непослушными губами невнятные ругательства. Помнишь, Савалита, как обмякло его квадратное мясистое тело, как засуетились вокруг редакторы? Его подняли: лицо, ставшее почти лиловым, кривилось гримасой бесконечного отвращения. Его обмахивали сложенной газетой, ему развязали галстук, влили в рот что-то спиртное. Он лежал апоплексичный и безжизненный и только непрерывно хрипел. Ариспе и еще двое из уголовной хроники повезли его в больницу, и через два часа позвонили оттуда и сказали, что он умер от кровоизлияния в мозг. Ариспе сочинил некролог, напечатанный в соответствующем разделе. Репортеры уголовки не пожалели лестных слов: беспокойный дух… вклад в развитие отечественной журналистики… основоположник полицейской хроники и репортажа… четверть века на переднем крае…