— Я сделал ему укол, — сказал доктор Севальос, вытирая лоб носовым платком. — Но не надо слишком тешить себя надеждами. Отец Гарсиа остался с ним. Это ему и нужно теперь, молитесь за его душу. Он облизнул губы: Чунга, ужасно хочется пить, наверху так жарко. Чунга пошла в бар и возвратилась со стаканом пива. Доктор Севальос сел за столик вместе с Молодым, Боласом и Дикаркой. Девицы вернулись на свое место и снова принялись шушукаться.
— Такова жизнь, — сказал доктор Севальос. Он выпил, вздохнул и на минуту прикрыл глаза. — До всех нас когда-нибудь дойдет черед. До меня куда раньше, чем до вас.
— Он очень страдает? — сказал Болас каким-то пьяным голосом, хотя ни его взгляд, ни его жесты не выдавали опьянения.
— Нет, для того я и сделал ему укол, — сказал доктор. — Он без сознания. Иногда он на несколько секунд приходит в себя, но не чувствует никакой боли.
— Они играли ему, — проговорила Чунга тоже изменившимся голосом, мигая глазами. — Мы подумали, что ему это будет приятно.
— Из комнаты не было слышно, — сказал доктор. — Но я туговат на ухо, может быть, Ансельмо и слышал. Хотелось бы мне знать, сколько ему в точности лет. Наверняка больше восьмидесяти. Он старше меня, а мне уже за семьдесят. Налей мне еще стаканчик, Чунга.
Разговор оборвался, и они долго сидели молча. Чунга время от времени поднималась, шла к стойке и приносила пива или писко. Девицы все судачили, то жужжа, как потревоженные осы, то едва слышно перешептываясь. Вдруг все вскочили и бросились к лестнице, по которой с трудом спускался отец Гарсиа без шляпы и шарфа, делая рукой знаки доктору Севальосу. Доктор, опираясь на перила, поднялся по ступенькам и исчез в коридоре. Посыпались вопросы — что случилось, отец? — но, словно испугавшись шума, все одновременно замолчали: отец Гарсиа что-то невнятно бормотал. У него стучали зубы, а блуждающий взгляд не задерживался ни на чьем лице. Молодой и Болас стояли обнявшись, и кто-то из них всхлипывал. Через минуту и девицы начали утирать слезы, охать и стонать, бросаясь в объятия друг другу, и только Чунга и Дикарка поддерживали отца Гарсиа, который дрожал всем телом и страдальчески вращал глазами. Вдвоем они подтащили его к столу, и он, словно в прострации, дал себя усадить и без сопротивления выпил рюмку писко, которую Чунга влила ему в рот. Он все еще дрожал, но глаза его, оттененные темными кругами, прояснились и смотрели теперь в одну точку. Немного погодя на лестнице показался доктор Севальос.
Он не спеша спустился, понурив голову и почесывая затылок.
— Он умер, примирившись с Богом, — сказал он. — Теперь только это и важно.
Девицы тоже успокоились, и за столиками в углу зала снова послышалось шушуканье, еще робкое и скорбное. Два музыканта, обнявшись, плакали, Болас громко, Молодой беззвучно, сотрясаясь от подавленных рыданий. Доктор Севальос сел, и его тучное лицо приняло меланхолическое выражение. Удалось отцу поговорить с ним? Отец Гарсиа покачал головой. Дикарка гладила его по лбу, а он, весь сжавшийся, точно от холода, силился говорить — нет, он его не узнал, — и изо рта его вырывался хрип и свист, а взгляд опять стал блуждать, непрестанно перескакивая с места на место, — он все время поминал «Северную звезду», только это и можно было понять. Заглушаемый плачем Боласа, его голос был едва слышен.
— Здесь была такая гостиница, когда я был молодой, — не без грусти сказал доктор Севальос, обращаясь к Чунге, но она его не слушала. — На Пласа де Армас, там, где теперь Отель туристов.
III
Ты всю дорогу спишь, почти ничего и не видишь, — сказала Лалита. — А теперь прозеваешь и прибытие.
Она стоит, облокотившись о борт, а Хуамбачано сидит, привалившись спиной к смотанным концам. Он открывает круглые, навыкате, глаза. Какое там спит — голос у него слабый, больной, — он закрывает глаза, чтобы его больше не рвало, Лалита. У него уже ничего не осталось в желудке, а все позывает на рвоту. Это она виновата, он хотел остаться в Санта-Мария де Ньеве. Перегнувшись через борт, Лалита пожирает глазами красные крыши, белые фасады, высокие пальмы, осеняющие город, и уже отчетливо различимые фигуры людей на пристани. На палубе все бросаются к борту.
— Вставай, не ленись, а то пропустишь самое интересное, — говорит Лалита. — Посмотри на мой родной город, Тяжеловес, какой он большой, какой красивый. Помоги мне найти Акилино.
На унылом лице Хуамбачано появляется подобие слабой улыбки. Приземистый и грузный, он неуклюже копошится и наконец с трудом встает. На палубе поднимается сутолока: пассажиры проверяют, целы ли их вещи, взваливают на плечи узлы, и, зараженные общим возбуждением, свиньи хрюкают, куры кудахчут и хлопают крыльями, собаки, подняв торчком уши и задрав хвост, кидаются из стороны в сторону. Раздается пронзительный гудок, из трубы валит густой черный дым, и пассажиров запорашивает сажа. Пароход уже вошел в порт и продвигается через архипелаг моторных лодок, плотов, нагруженных бананами, и каноэ. Видишь, Тяжеловес? Раскрой глаза пошире, вот куда мы приехали, но Тяжеловеса опять тошнит — а, проклятье. По телу его пробегает судорога, но он удерживается от рвоты, только ожесточенно плюет. Вид у него несчастный, жирное лицо посинело, глаза красные. Маленький человечек на капитанском мостике, крича и жестикулируя, отдает приказания, и два босых, голых до пояса матроса бросают с кормы швартовы на пристань.
— Ты мне все портишь, Тяжеловес, — говорит Лалита. — Я после стольких лет возвращаюсь в Икитос, а ты расклеился.
На маслянистой воде покачиваются консервные банки, коробки, газеты, объедки. Вокруг парохода пестрят лодки, среди них и свежепокрашенные, с флажками на мачтах, шлюпки, бакены, баркасы, плоты. На пристани, у сходен, теснится орава носильщиков; все они орут, выкрикивают свои имена, бьют себя в грудь и стараются протиснуться вперед. Позади них — проволочная ограда, а за ней — навесы, под которыми толпятся встречающие. Вон он, Тяжеловес, вон тот, в шляпе. Какой он рослый красивый парень, помаши же ему, Тяжеловес, и Хуамбачано открывает остекленелые глаза и вяло помахивает рукой. Пароход останавливается, и два матроса спрыгивают на пристань и закрепляют швартовы на кнехтах. Теперь носильщики еще больше беснуются, всячески стараясь привлечь внимание пассажиров. Мимо сходен с равнодушным видом проходит человек в синей форме и белой фуражке. Люди, ожидающие за проволочной оградой, машут руками, кричат, смеются, и, перекрывая шум, через равные интервалы раздаются пронзительные гудки пароходной сирены. Акилино! Акилино! Акилино! Лицо Хуамбачано утрачивает мертвенную бледность, и улыбка его становится более естественной, не такой вымученной: Он проталкивается через толпу нагруженных узлами женщин, таща пузатый чемодан и сумку.
— Он пополнел, правда? говорит Лалита. — А как он нарядился по случаю нашего приезда. Скажи же что-нибудь, Тяжеловес, не будь неблагодарным, разве ты не понимаешь, как много он делает для нас.
— Да, он потолстел, и на нем белая рубашка, — механически говорит Хуамбачано. — Слава Богу, добрались, путешествовать по воде — это не для меня. Нутро не принимает, я всю дорогу промучился.