Солдаты кольцом окружают огромную сороконожку — сбившихся в кучу уракусов, которые жмутся друг к другу под наведенными на них винтовками. Маленькая девочка всхлипывает, цепляясь за ноги Хума, а он, закрыв лицо руками, сквозь пальцы следит за солдатами, за Реатеги, за капитаном. Из раны на лбу у него сочится кровь. Капитан Кирога поигрывает револьвером. Слышал ли губернатор, что он им крикнул? Пируаны, наверное, означает перуанцы? Хулио Реатеги представляет себе, где этот субъект слышал такое слово, послушайте, капитан, хорошо бы пригнать их наверх, в селении нам будет лучше, чем здесь, и капитан: да, там меньше москитов, слышишь, переводчик, прикажи им, пусть поднимаются. Солдат верещит и размахивает руками, кольцо солдат размыкается, сороконожка тяжело трогается с места, и снова поднимаются облака пыли. Капрал Роберто Дельгадо хохочет: Хум его узнал, господин капитан, вон как смотрит на него — так бы и съел, а капитан — пусть и Хум поднимается, капрал, чего он ждет. Капрал толкает Хума, и тот, сжав зубы, идет за остальными, по-прежнему закрывая лицо руками. Девочка все цепляется за его ноги, мешает ему идти, и капрал хватает ее за волосы и пытается оттащить от касика — отцепись наконец, — а она упирается, визжит, царапается, как обезьянка, и капрал — а, падаль, — дает ей оплеуху, а Хулио Реате ги — что это значит, черт побери? Как он обращается с девочкой, черт побери? Кто ему дал право? Капрал отпускает ее — он хотел только, чтобы она отцепилась от Хума, сеньор, и, кроме того, она его оцарапала.
— Уже слышится арфа, — сказал Литума. — Или мне это снится, непобедимые?
— Мы все ее слышим, братец, — сказал Хосе. — Или нам всем это снится.
Обезьяна слушал, наклонив набок голову и широко раскрыв глаза, в которых светилось восхищение.
— Вот это музыкант! Второго такого на всем свете не сыщешь!
— Жаль только, что он так стар, — сказал Хосе. — Глаза у него совсем отказали. Теперь он никогда не ходит один, Молодому и Боласу приходится вести его под руки.
Дом Чунги находится за стадионом, не доходя до пустоши, которая отделяет город от Казармы Грау, неподалеку от зарослей кустарника, прозванных плацдармом. Там, на жухлой траве, под узловатыми ветвями рожковых деревьев на рассвете и в сумерках сидят в засаде пьяные солдаты. Подстерегши прачку, которая возвращается с реки, или служанку из квартала Буэнос-Айрес, идущую на рынок, они хватают ее, валят на песок, задирают ей юбку на голову, закрывают лицо подолом, насилуют ее и убегают. Пьюранцы называют эту операцию прочесыванием, жертву — прочесанной или женой полка, а ее отпрыска, появившегося на свет в результате такого происшествия, — сыном прочесанной или очёском.
— Будь проклят тот час, когда я уехал на Мараньон, — сказал Литума. — Останься я здесь, я бы женился на Лире и был бы счастливым человеком.
— Не таким уж счастливым, братец, — сказал Хосе. — Если бы ты видел, на кого стала похожа Лира.
— Дойная корова, — сказал Обезьяна. — Брюхо, как барабан
— И плодовитая, как крольчиха, — сказал Хосе. — У нее уже десять детишек.
— Одна — шлюха, другая — дойная корова, — сказал Литума. — Везет мне на женщин, непобедимый.
— Дружище, ты мне что-то обещал, а не держишь слова, — сказал Хосефино. — Что было, то прошло. А если ты собираешься счеты сводить, мы не пойдем с тобой к Чунге. Ты будешь вести себя спокойно, верно?
— Как ягненок, честное слово, — сказал Литума. — И же шучу.
— Разве ты не понимаешь, что, стоит тебе сделать малейшую глупость, ты погоришь? — сказал Хосефино. — За тобой уже кое-что числится, Литума. Тебя опять посадят, и на этот раз кто знает, на сколько лет.
— Как ты обо мне заботишься, Хосефино, — сказал Литума.
Между стадионом и пустошью, метрах в пятистах от шоссе, которое выходит из Пьюры и потом разветвляется на две дороги, прорезающие пустыню, одна — по направлению к Пайте, другая — к Сульяне, лепятся друг к другу лачуги из необожженного кирпича, жести и картона, и вот там-то, и этом предместье, которое куда меньше и моложе Мангачерии, да и беднее, непригляднее ее, одиноко высится, как собор в центре города, добротный дом Чунги, именуемый также Зеленым Домом. Его кирпичные стены и цинковая крыша видны со стадиона, а по субботам, во время состязаний по боксу, до зрителей доносятся звуки арфы дона Ансельмо, гитары Молодого Алехандро и тарелок, на которых играет Болас.
— Клянусь тебе, я ее слышал, Обезьяна, — сказал Литума. — До того ясно, что сердце щемило. Как сейчас слышу, Обезьяна.
— До чего, наверное, тебе было плохо, братец, — сказал Обезьяна. — В тюрьме разве жизнь.
— Я говорю не о Лиме, а о Сайта-Мария де Ньеве, — сказал Литума. — Бывало, дежуришь ночью -тоска смертная. Не с кем словом перемолвиться, ребята храпят, и вдруг слышишь уже не сверчков и жаб, а арфу. В Лиме я ее никогда не слышал.
Ночь была свежая и ясная, четко вырисовывались искривленные силуэты рожковых деревьев. Друзья шли в один ряд. Хосефино потирал руки, братья Леон посвистывали, а Литума шагал, засунув руки в карманы и понурившись. Время от времени он поднимал голову и с какой-то жадностью всматривался в небо.
— Ну-ка давайте наперегонки, как в те времена, когда мы были ребятишками, — сказал Обезьяна. — Раз, два, три.
Он помчался вперед, и его маленькая обезьянья фигура исчезла в темноте. Хосе перепрыгивал через воображаемые барьеры, пускался бежать, возвращался к Литуме и Хосефино, орал:
— Коварная штука писко, то ли дело тростниковая водка. А когда же мы споем гимн?
Неподалеку от предместья они нашли Обезьяну, который лежал на спине, пыхтя как паровоз, и помогли ему встать.
— Сердце так и колотится, кажется, вот-вот выскочит, — сказал Обезьяна. — Сам себя не узнаю.
— Годы, брат, даром не проходят, — сказал Литума.
— А все-таки да здравствует Мангачерия, — сказал Хосе.
Дом Чунги имеет форму куба, и у него два входа. Главный ведет в большой квадратный зал для танцев, в котором стены испещрены именами, сердцами со скрещенными стрелами и похабными рисунками. Помещение украшают фотографии киноартистов, боксеров и манекенщиц, календарь и вид города. Вторая, маленькая, дверь ведет в бар, отделенный от танцевальной площадки стойкой, за которой в соломенном кресле-качалке возле стола, уставленного бутылками, стаканами и графинами, восседает Чунга. А напротив бара, в углу, располагаются музыканты. Дон Ансельмо сидит на скамейке без спинки, которую ему заменяет стена, и держит арфу между ног. Он в очках, волосы падают ему на лоб и серыми кустиками выглядывают из-под расстегнувшейся на груди рубашки, топорщатся на шее, лезут из ушей. Угрюмый гитарист, у которого такой звучный голос, — Молодой Алехандро. Он не только исполнитель, но и композитор. А тот здоровяк, что сидит на складном стуле и играет на барабане и тарелках, — Болас, бывший водитель грузовика.
— Не держите меня так, не бойтесь, — сказал Литума. — Вы же видите, я ничего такого не делаю. Только ищу ее. Что ж тут плохого, если я хочу посмотреть на нее. Отпустите меня.