— О, какое счастье, дорогие мои! — воскликнул он, не в силах сказать ничего больше — так он задыхался от радости и утомления.
Он двое суток был на ногах. Он строил баррикады в Латинском квартале, дрался на улице Рамбюто, спас трех драгун, вступил в Тюильри с отрядом Дюнуайе,
[140]
потом отправился в палату, а оттуда в ратушу.
— Я прямо оттуда. Все очень хорошо! Народ торжествует! Рабочие обнимаются с буржуа! Ах, если б вы знали, что я видел! Какие чудные люди! Как это прекрасно!
И, не замечая, что у них нет оружия, он прибавил:
— Я ведь был уверен, что встречу вас здесь! Трудные были минуты, да это что!
На щеке у него появилась капля крови, но на вопросы друзей он ответил:
— О, пустяки, штыком оцарапало!
— Однако нельзя так оставлять.
— Ну, я здоровый! Какая от этого беда! Республику провозгласили! Теперь уж мы будем счастливы! Журналисты сейчас говорили при мне, что теперь освободят Италию и Польшу. Королей больше не будет! Понимаете? Свобода всей земле! Свобода всей земле!
И, окинув взглядом горизонт, он с победоносным видом воздел руки. Но по террасе вдоль воды длинной вереницей бежали люди.
— Ах, дьявол!.. Я и забыл! Форты ведь не взяты. Мне туда надо. Прощайте!
Он обернулся, чтобы крикнуть им, потрясая ружьем:
— Да здравствует республика!
Из труб дворца вырывались огромные клубы черного дыма и неслись искры. Звон колоколов вдали напоминал блеяние испуганных овец.
Направо и налево — везде победители разряжали свои ружья. Фредерик, хоть и не отличался воинственным пылом, почувствовал, как в нем закипела галльская кровь. Ему сообщился магнетизм восторженной толпы. Он с наслаждением вдыхал грозовый воздух, пахнущий порохом, а сам трепетал от наплыва бесконечной любви, высокой и всеобъемлющей нежности, как будто сердце всего человечества забилось в его груди.
Юссонэ, зевая, сказал:
— Пожалуй, пора идти оповещать население!
Фредерик пошел с ним в контору его газеты, помещавшуюся на Биржевой площади, и сам принялся сочинять для газеты в Труа отчет о событиях — настоящее литературное произведение в лирическом стиле, под которым поставил свою подпись. Затем они пообедали вдвоем в ресторане. Юссонэ был задумчив; эксцентричность революции превосходила его собственные сумасбродства.
Когда после кофе они отправились в ратушу, чтобы узнать новости, его врожденное озорство взяло верх. Он, как серна, перескакивал через баррикады и отвечал часовым патриотическими шутками.
Им при свете факелов удалось услышать, как провозглашают временное правительство. Наконец в полночь Фредерик, изнемогая от усталости, вернулся домой.
— Ну что же, — спросил он своего лакея, помогавшего ему раздеваться, — ты доволен?
— Да, сударь, разумеется! Только вот не люблю я, когда народ так распоясывается!
Проснувшись на другое утро, Фредерик вспомнил о Делорье. Он поспешил к нему. Адвокат только что уехал: он был назначен комиссаром, в провинцию.
[141]
Накануне вечером он добрался до Ледрю-Роллена
[142]
и до тех пор приставал к нему с просьбами от имени высших школ, пока не урвал себе место, получив назначение. Впрочем, по словам привратника, он на следующей неделе должен был написать, сообщить свой адрес.
Тогда Фредерик пошел к Калитанше. Она встретила его с обидой, досадуя на него за то, что он бросил ее одну. Гнев ее угас, когда он уверил ее, что мир будет восстановлен. Все успокоилось теперь, бояться нечего; он обнимал ее, и она объявила себя сторонницей республики, подобно тому как это уже сделал архиепископ парижский и как вскоре должны были сделать с изумительным рвением и поспешностью все судейское сословие, Государственный совет, Академия, маршалы Франции, Шангарнье, г-н де Фаллу,
[143]
все бонапартисты, все легитимисты и немалое число орлеанистов.
Падение монархии совершилось с такой быстротой, что, когда миновал первый миг оцепенения, буржуа словно удивились: как это они остались в живых? Расстрел, к которому без суда приговорили нескольких воров, показался вполне справедливым. Целый месяц повторяли фразу Ламартина о красном знамени, «которое только раз было обнесено вокруг Марсова поля, меж тем как трехцветное знамя…» и т. д., и все укрылись под его сень, ибо из трех его цветов каждой партии был виден только ее цвет и она рассчитывала истребить два другие, как только возьмет верх.
Так как дела приостановились, то беспокойство и любопытство гнали людей на улицу. Небрежность одежды сглаживала разницу общественного положения, ненависть пряталась, надежды выставлялись напоказ, толпа была приветлива. На всех лицах сияло гордое сознание завоеванного права. Царило веселье карнавала, люди жили как на бивуаке. Нельзя было представить себе ничего более занимательного, чем Париж, каким он был в эти первые дни.
Фредерик под руку с Капитаншей отправлялся на прогулку, и они вдвоем бродили по улицам. Ее забавляли банты, красовавшиеся в петлицах у прохожих, флаги, висевшие у каждого окна, разноцветные афиши, расклеенные по стенам, и она бросала монету в кружку для пожертвований в пользу раненых, стоявшую на стуле где-нибудь посреди улицы. Она останавливалась перед карикатурами, изображавшими Луи-Филиппа в виде кондитера, фокусника, собаки или пиявки. Но люди Коссидьера с их саблями и шарфами пугали ее.
[144]
Иногда приходилось видеть, как сажают «дерево Свободы». Господа священники принимали участие в этом обряде, благословляли республику, являясь в сопровождении прислужников с золотыми галунами; и толпа находила, что это прекрасно. Наиболее привычным зрелищем были всевозможные депутации, направлявшиеся в ратушу с какой-либо просьбой, ибо все ремесла, все промыслы ждали, что правительство раз навсегда положит конец их бедам. Правда, кое-кто шел лишь затем, чтобы дать правителям совет, или поздравить их, или просто-напросто навестить и посмотреть, как «работает машина».