Но ведь есть же среди них и преданные люди, — взять хотя бы его.
— Ну да! Такой же, как и все прочие!
Глаза у нее были красные, значит, она плакала. Она постаралась улыбнуться:
— Извините меня! Я виновата! Пришли в голову грустные мысли!
Он ничего не понимал.
«Во всяком случае, — подумал он, — она не так тверда, как мне казалось».
Г-жа Дамбрёз позвонила, потребовала стакан воды, отпила глоток, велела унести стакан, потом стала жаловаться, какая скверная у нее прислуга. Чтобы развлечь ее, он предложил себя в лакеи, уверяя, что сумеет подавать тарелки, обметать пыль с мебели, докладывать о гостях — словом, быть камердинером или, скорее, егерем, хотя мода на них и прошла. Он хотел бы стоять в шляпе с петушиными перьями на запятках ее кареты.
— А как бы величаво я выступал за вами с собачкой на руках!
— Вы веселый, — сказала г-жа Дамбрёз.
Разве не безумие, подхватил он, относиться ко всему серьезно? Горестей и так достаточно, не к чему измышлять их. Ничто не достойно печали. Г-жа Дамбрёз подняла брови, как будто выражая одобрение.
Такое сочувствие побудило Фредерика к большей смелости. Его былые неудачи научили его быть проницательным. Он продолжал:
— Наши деды умели лучше жить. Почему не отдаться влечению? В конце концов любовь сама по себе не такая уж важная вещь.
— Но то, что вы говорите, безнравственно!
Она опустилась на диванчик. Он присел с краю, у ее колен.
— Разве вы не видите, что я лгу? Ведь чтобы нравиться женщинам, нужно держать себя беззаботно, точно шут, или неистовствовать, как в трагедии. Они над нами смеются, когда мы просто говорим, что любим их. По-моему, гиперболы, которые их забавляют, — это осквернение подлинной любви. В конце концов не знаешь, как ее выразить, особенно когда вас слушают… женщины… умные.
Она смотрела на него прищурившись. Он понижал голос, наклонялся к ее лицу.
— Да! Я вас боюсь! Я, может быть, оскорбил вас?.. Простите! Ведь я всего этого не хотел говорить! Это не моя вина! Вы так прекрасны!
Г-жа Дамбрёз закрыла глаза, и он изумился, как легко одержана победа. Высокие деревья, томно шелестевшие в саду, замерли. Неподвижные облака тянулись по небу длинными красными полосами, и во всем мире все словно оборвалось. Ему неясно вспомнились такие же вечера, полные такой же тишины. Где это было?
Он опустился на колени, взял ее руку и поклялся в вечной любви. А потом, когда он уже собрался уходить, она знаком подозвала его и сказала совсем тихо:
— Приходите обедать! Мы будем одни!
Когда Фредерик спускался по лестнице, ему казалось, что он стал другим человеком, что на него веет благоуханным зноем теплицы, что наконец-то он вступает в высший круг, в мир патрицианских любовных измен и великосветских интриг. Чтобы занять там первое место, достаточно владеть такой женщиной, как она. Томясь жаждой деятельности и власти, но связанная браком с человеком посредственным, для которого она сделала так много, она, быть может, захотела руководить кем-нибудь более сильным? Теперь нет ничего невозможного! Он чувствовал, что готов проехать верхом двести миль, проработать без устали несколько ночей кряду; его сердце было преисполнено гордости.
По тротуару впереди него шел, понуря голову, человек в старом пальто; у него был такой измученный вид, что Фредерик обернулся, чтобы посмотреть на него. Тот поднял голову. Это был Делорье. Он почему-то колебался. Фредерик бросился ему на шею:
— А, дружище! Неужели это ты?
И он повел его к себе, забрасывая вопросами.
Бывший комиссар Ледрю-Роллена поведал ему сперва, какие невзгоды ему пришлось перенести. Так как он консерваторам проповедовал братство, а социалистам — уважение к законам, то одни стреляли в него, другие принесли веревку, чтобы его повесить. После июньских событий его без церемоний отрешили от должности. Он бросился в ряды заговорщиков, перехвативших оружие в Труа. За отсутствием улик его отпустили. Затем революционный комитет послал его в Лондон, где во время банкета он подрался со своими соратниками. Вернувшись в Париж…
— Почему ты не пришел ко мне?
— Тебя никогда не бывало дома. Твой швейцар держал себя как-то таинственно, я не знал, что и подумать, да к тому же мне не хотелось явиться побежденным.
Он стучался в двери демократии, предлагая служить ей пером, речью, своей деятельностью, но всюду был отвергнут; ему не доверяли, и пришлось продать часы, книги, белье.
— Лучше околевать на Бель-Ильской каторге
[184]
вместе с Сенекалем!
Фредерика, завязывавшего в эту минуту галстук, это известие как будто не очень взволновало.
— А-а! Так милейший Сенекаль сослан?
Делорье, с завистью оглядывая стены, ответил:
— Не всем такая удача, как тебе!
— Извини меня, — сказал Фредерик, не замечая намека, — но я нынче обедаю в гостях. Обед тебе приготовят, заказывай все, что хочешь! Спать ложись на моей постели.
Горечь Делорье исчезла, побежденная столь полным радушием.
— На твоей постели? Но… это стеснит тебя!
— Да нет же! У меня есть другие.
— Ну, прекрасно! — смеясь, ответил адвокат. — У кого же ты обедаешь?
— У госпожи Дамбрёз.
— Так ты, чего доброго… того и гляди…
— Ты слишком любопытен, — сказал Фредерик, улыбкой подтверждая его предположение.
Затем, поглядев на часы, он снова сел.
— Вот какие дела! И не надо отчаиваться, старый защитник народа!
— Помилуй бог! Пусть теперь этим занимаются другие!
Адвокат ненавидел рабочих, ибо натерпелся от них у себя в провинции, в каменноугольном округе. Каждая шахта избирала свое временное правительство и давала ему предписания.
— Впрочем, они всюду были хороши — и в Лионе, и в Лилле, и в Гавре, и в Париже! Ведь по примеру фабрикантов, которые хотели бы устранить все заграничные товары, и эти господа тоже требовали изгнания всех рабочих — англичан, немцев, бельгийцев, савойцев! А что до их интеллекта, то какую, собственно, роль сыграли во времена Реставрации их знаменитые общества подмастерьев? В тысяча восемьсот тридцатом году они вступили в национальную гвардию, даже не подумав о том, чтобы подчинить ее себе! А в сорок восьмом году разве не на другой же день появились ремесленные цехи, каждый со своим знаменем! Они даже хотели иметь своих депутатов, которые защищали бы только их интересы! Вроде того, как представители свеклосахарной промышленности только и хлопочут о сахарной свекле! Ох, с меня уж хватит этих мерзавцев, которые падают ниц то перед эшафотом Робеспьера, то перед императорским сапогом, то перед зонтиком Луи-Филиппа, — хватит с меня этой сволочи, всегда преданной тому, кто затыкает ей глотку хлебом! Все еще кричат о продажности Талейрана и Мирабо, но ведь посыльный, что стоит там внизу, продал бы отечество за пятьдесят сантимов, если бы ему пообещали платить три франка за каждое поручение! Ах, какая это была ошибка! Нам надо было со всех четырех концов поджечь Европу!