Он представлял её себе такой, какою её изображает церковная живопись, — на гряде облаков, с херувимами, порхающими у её ног, с божественным младенцем у груди; это источник нежности, к которому обращаются все страждущие на земле, это несравненная женщина, вознесённая на небеса; вышедший из её лона человек славит её любвеобилие и помышляет лишь о том, чтобы отдохнуть на её груди.
Когда месса кончилась, они прошлись вдоль лавочек, ютившихся у стен храма со стороны площади. Здесь были выставлены образки, кропильницы, позолоченные чаши с чеканкой, чёрные фигурки Христа из кокосового дерева, чётки из слоновой кости; солнце, сверкавшее в стеклах рам, било в глаза, подчёркивало грубость живописи и убожество рисунков. У себя дома Бувар считал такие вещи отвратительными, а здесь относился к ним снисходительнее. Он приобрёл синюю фарфоровую статуэтку богоматери. Пекюше купил на память чётки и этим ограничился.
Торговцы кричали:
— Сюда! Сюда! За пять франков, за три франка, за шестьдесят сантимов, за два су, не отказывайтесь от богородицы!
Наши паломники бродили, ничем не прельщаясь. Послышались обидные замечания:
— Что же этим чудакам надобно?
— А может быть, они турки!
— Вернее уж, протестанты!
Одна дородная девица дёрнула Пекюше за сюртук, старик в очках положил ему на плечо руку; все загалдели, потом, бросив свои лавчонки, окружили их и стали приставать ещё назойливее и выкрикивать дерзости.
Бувар не выдержал.
— Отвяжитесь от нас, чёрт бы вас побрал!
Толпа рассеялась.
Только какая-то толстуха некоторое время шла вслед за ними по площади и кричала, что они ещё раскаются.
Вернувшись на постоялый двор, они застали там, в кофейной, Гутмана. Он приехал сюда по торговым делам и теперь разговаривал с каким-то субъектом, рассматривавшим разложенные на столе счета.
На его собеседнике была кожаная фуражка, широченные серые брюки; лицо у него было красное, стан гибкий, невзирая на седину, он походил одновременно и на отставного офицера, и на старого актёра.
Время от времени у него вырывалось ругательство — тогда Гутман что-то говорил ему вполголоса, тот успокаивался и брался за следующую бумажку.
Бувар, наблюдавший за ним с четверть часа, наконец подошёл к нему.
— Барберу, если не ошибаюсь?
— Бувар! — воскликнул человек в фуражке.
Они обнялись.
За последние двадцать лет Барберу переменил немало профессий.
Был издателем газеты, страховым агентом, заведовал устричным садком.
— Я всё вам расскажу.
Наконец, он вернулся к первой своей профессии и теперь разъезжает по стране в качестве коммивояжера фирмы, основанной в Бордо, а Гутман, «обслуживающий епархию», помогает ему сбывать вина духовенству.
— Погодите. Я сейчас.
Он снова взялся за счета и тут же подскочил на месте:
— Как? Две тысячи?
— Конечно.
— Нет, дудки!
— Что вы говорите?
— Я говорю, что лично виделся с Эрамбером, — возразил взбешенный Барберу. — В накладной значится четыре тысячи — без дураков!
Антиквар не растерялся.
— Ну что же, документ говорит в вашу пользу. Дальше!
Барберу встал; лицо у него сначала побелело, потом побагровело, и Бувар с Пекюше подумали, что сейчас он задушит Гутмана.
Он опять сел, скрестил на груди руки.
— Ну и прохвост же вы, должен признаться!
— Без оскорблений, господин Барберу, тут есть свидетели. Полегче!
— Я подам на вас в суд.
— Та, та, та!
Гутман сгрёб счета, сунул их в карман, приподнял шляпу:
— Честь имею!
И вышел.
Барберу объяснил, в чём дело: под вексель в тысячу франков, сумма которого благодаря ростовщическим уловкам Гутмана удвоилась, он отпустил ему вина на три тысячи франков, так что не только покрыл долг, но дал ему ещё тысячу франков барыша. А теперь оказывается, что, наоборот, он должен Гутману три тысячи. Хозяева прогонят его, предъявят ему иск.
— Мерзавец! Разбойник! Жид проклятый! А ещё обедает у священников! Впрочем, всё, что соприкасается с этой братией…
Он обрушился на духовенство и так стучал кулаком по столу, что статуэтка Бувара чуть не упала.
— Осторожнее! — вскрикнул Бувар.
— А что это такое?
Барберу развернул фигурку.
— На память о паломничестве? Ваша?
Бувар вместо ответа двусмысленно улыбнулся.
— Моя, — сказал Пекюше.
— Вы меня огорчаете, — ответил Барберу, — но я вас просвещу на этот счёт, будьте покойны!
Но так как в жизни надо быть философом, а от грусти толку нет, то он предложил друзьям позавтракать.
Они сели за столик.
Барберу был очень любезен, вспоминал доброе старое время, обнял служанку за талию, вздумал смерить живот Бувара. Он вскоре навестит их, привезёт им забавную книжку.
Мысль об этом посещении не очень радовала их. Они целый час обсуждали этот вопрос в экипаже, под стук копыт. Потом Пекюше сомкнул глаза. Бувар тоже умолк. В глубине души он склонялся к религии.
Мареско приходил к ним накануне с каким-то важным сообщением. Больше Марсель ничего не знал.
Нотариус мог принять их только три дня спустя и сразу же изложил им суть дела. Г‑жа Борден предлагает г‑ну Бувару купить их ферму за ренту в семь с половиной тысяч франков.
Она зарилась на неё с юных лет, знала её вдоль и поперёк, все достоинства её и недостатки; мечта о ферме подтачивала её, как злокачественная опухоль. Эта славная женщина, как истинная нормандка, превыше всего ценила земельную собственность — не столько потому, что это самое надёжное вложение капитала, сколько ради приятного сознания, что ходишь по своей собственной земле. В надежде добиться в конце концов именно этой фермы, она постоянно наводила о ней справки, вела повседневное наблюдение за нею, долго копила деньги и сейчас с нетерпением ждала ответа Бувара.
Он колебался, так как не хотел, чтобы Пекюше когда-нибудь остался без средств; с другой стороны, надо было воспользоваться случаем, который явился следствием их паломничества. Промысел второй раз выказывает им своё благоволение.
Они предложили следующие условия: рента не в семь с половиной, а только в шесть тысяч, но она должна перейти к пережившему. Мареско обратил внимание покупательницы, что один из них слаб здоровьем, а другой по комплекции своей предрасположен к апоплексии, и г‑жа Борден, не совладав с соблазном, подписала договор.