— Почему не тушат пожар? — сказала Элиана.
Она стояла возле меня на балконе; подаренное мною золотое ожерелье с рубинами украшало надушенную шейку.
— Это праздник, — ответил я. — И в Кармоне достаточно церквей.
Нам понадобилось тридцать лет, чтобы возвести эту церковь, а сгорела она в одну ночь. Кому до этого было дело?
Я вернулся в освещенную гостиную. Мужчины и женщины, разодетые в парчу, сверкающие драгоценностями, танцевали. Бежавшие из Ривеля и посланные из других покоренных городов собрались под балдахином вокруг послов герцога Анжуйского. Звучали грубый говор французов и угодливый смех всех прочих. Среди танцующих я увидел Беатриче. На ней было красное шелковое платье, она танцевала с французским дворянином. Когда музыка стихла, я направился к ней.
— Беатриче!
В ее улыбке таился вызов.
— Я думал, вы в своих покоях.
— Как видите, я спустилась.
— Вы танцуете!
— Разве не подобает мне вместе со всеми праздновать триумф Антонио?!
— Прекрасный триумф! — с горечью бросил я. — Его чрево уже поедают черви.
— Замолчите, — тихо сказала она. Лицо ее пылало.
— У вас лихорадка, — сказал я. — Зачем вы себя мучите? Идите оплакивать Антонио.
— Он умер победителем.
— Вы так же слепы, как он. Взгляните на них.
Я указал ей на французов с дерзкими лицами и массивными руками, наполнявших залу безудержным гоготом.
— Вот истинные победители.
— И что же? Это наши союзники.
— Чересчур могущественные союзники. Ривельский порт станет им опорой для похода на Неаполь. А когда они захватят Неаполь…
— Мы сможем победить и французов, — возразила Беатриче.
— Нет.
Выдержав долгую паузу, она сказала:
— Я хотела просить вас о милости.
Я взглянул на ее помертвевшее личико:
— Вы впервые…
— Позвольте мне уехать отсюда.
— Куда вы направитесь?
— Поселюсь у матери.
— Будете ежедневно стирать белье и доить коров?
— Почему бы и нет? Не хочу оставаться здесь.
— Для вас столь невыносимо мое присутствие?
— Я любила Антонио.
— Он умер, не вспомнив о вас, — отрезал я. — Забудьте его.
— Нет.
— Вспомните детство, — сказал я. — Как вы любили жить!
— Вот именно.
— Останьтесь. Я дам вам все, что вы не пожелаете.
— Я хочу уехать.
— Упряма как осел! — вспылил я. — Что за жизнь ждет вас там?
— Жизнь. Разве вы не понимаете, что подле вас невозможно дышать? Вы убиваете все желания. Да, вы даете, даете, но даете лишь безделки. Может, поэтому Антонио выбрал смерть: вы не оставили ему иного способа жить.
— Ступайте к своей матери и похороните себя там заживо! — в гневе выкрикнул я.
Развернувшись, я направился к послам герцога Анжуйского. Представитель герцога подошел ко мне со словами:
— Великолепный праздник!
— Да, праздник, — сказал я.
Мне вспомнились старые стены с редко повешенными блеклыми гобеленами. Катерина, одетая в шерстяное платье, вышивала. Теперь каменные стены скрылись под шелковой обивкой и зеркалами; мужчины и женщины оделись в расшитые золотом шелка, но их сердца снедали неутоленные желания. Элиана с ненавистью смотрела на Беатриче, прочие женщины завидовали ожерелью Элианы; мужья ревниво поглядывали на жен, танцевавших с иноземцами; всех переполняли амбиции, неудовлетворенность, злоба, они были пресыщены повседневной роскошью.
— Я не вижу посла Флоренции, — заметил я.
— Прибывший гонец передал ему пакет, — сообщил Жак д’Атиньи. — Он прочел и тотчас покинул зал.
— А, — сказал я. — Это война.
Я вышел на балкон. Небо было озарено вспышками, церковь Сан-Феличе догорала. Народ плясал. Они плясали потому, что Кармона одержала крупную победу и война закончилась. Война началась. Флорентийцы требовали, чтобы я отдал Ривель Мандзони; французы запрещали мне делать это. Победить Флоренцию с помощью французов означало отдать им Тоскану; бороться против французов означало разрушить Кармону и стать добычей Флоренции. Какое ярмо предпочесть? Смерть Антонио была напрасной.
Собравшиеся внизу заметили меня. В гомоне толпы прорезался голос: «Да здравствует граф Фоска!» Они бурно приветствовали меня, но Кармона была потеряна.
Руки мои невольно сжались на железных перилах. Сколько раз стоял я на этом балконе — гордый, радостный, напуганный? К чему были все эти страсти, опасения, надежды? Внезапно все утратило значение — и война, и мир перестали меня волновать. Мир: Кармона продолжает растительное существование, будто громадный гриб; война: то, что построено людьми, будет разрушено с тем, чтобы назавтра вновь быть отстроено. В любом случае те, что пляшут, скоро умрут, смерть их будет так же бесполезна, как и жизнь. Церковь пылала. Я произвел на свет Антонио, и его больше нет на свете. Если бы меня не существовало, ничто на земле не переменилось бы.
Может, прав был монах, размышлял я, ничего на свете нельзя сделать. Руки вцепились в перила. А все же я существовал. У меня были руки, голова, передо мной простиралась вечность.
— О господи! — взмолился я.
Я ударил себя в лоб кулаком. Конечно, я мог, я что-то мог. Но где и что? Я понимал тиранов, которые могли спалить город или казнить целый народ, чтобы доказать себе самому собственную власть. Но всегда они убивали лишь людей, обреченных на смерть, они разрушали лишь будущие руины.
Я обернулся: Беатриче стояла возле стены, упорно глядя в пустоту. Я шагнул к ней:
— Беатриче, я поклялся, что вы станете моей женой.
— Нет, — уронила она.
— Я брошу вас в застенок, и вы останетесь там до тех пор, пока не дадите согласия.
— Вы не поступите так.
— Вы плохо меня знаете. Я сделаю это.
Отступив, она сказала дрогнувшим голосом:
— Вы говорили, что желаете мне счастья.
— Я хочу и добьюсь этого вопреки вам. Я предоставил Антонио возможность распоряжаться собственной жизнью, и он погиб; он умер понапрасну. Я не повторю подобной ошибки.
Война возобновилась. Я был слишком слаб, чтобы бороться против могущественных союзников, мне пришлось уступить Ривель, и флорентийцы вскоре предприняли осаду замков, расположенных на границе моих земель. Они захватили несколько крепостей врасплох, а мы хитростью заманили нескольких их капитанов в ловушку. В моем войске сражались французы, а флорентийцы наняли восемьсот страдиотов.
[5]
Сражения были, как никогда прежде, кровопролитными, так как иноземные солдаты не просили пощады и сами никого не щадили, но результат по-прежнему был неопределенным; по прошествии пяти лет вовсе не казалось, что у флорентийцев есть малейшая возможность покончить с нами, а у Кармоны освободиться от них.