— Теренс, — повторила Рэчел. — Теренс — похоже на крик совы.
Она посмотрела на Теренса с внезапным восторгом расширившимися от радости глазами и тут же была поражена, как изменилось небо за ними. Сочная синева сменилась бледной, более воздушной голубизной, облака стали ярко-розовыми, далекими, они теснили друг друга; дневная южная жара, при которой они начали свою прогулку, уступила место вечернему покою.
— Наверное, уже поздно! — воскликнула Рэчел.
Было почти восемь часов.
— Но здесь восемь часов ничего не значат, верно? — спросил Теренс, когда они встали и пустились в обратный путь. Они шли довольно быстро, спускаясь с холма по узкой тропинке между оливами.
Они чувствовали себя ближе друг к другу, поскольку теперь оба знали, что такое восемь часов вечера в Ричмонде. Теренс шел впереди — чтобы идти рядом, не хватало места.
— Я думаю, что хочу писать романы во многом ради того же, ради чего вы играете на рояле, — начал он, повернув голову и говоря через плечо. — Мы хотим добраться до сути вещей, не так ли? Посмотрите на огни внизу, — продолжал он. — Они рассыпаны беспорядочно. То, что я придумываю, приходит ко мне, как огни… Я хочу сочетать их… Вы видели фигурные фейерверки?.. Я хочу создавать фигуры… Ведь вы хотите того же?
Они вышли на дорогу и могли идти рядом.
— Когда я играю на рояле? Нет, музыка — это другое… Но я вас понимаю. — Они стали изобретать теории, чтобы привести в согласие свои взгляды. Поскольку Хьюит не разбирался в музыке, Рэчел взяла его трость и стала чертить фигуры в легкой белой пыли, чтобы объяснить, как Бах создавал свои фуги.
— Мой музыкальный дар был погублен, — стал объяснять Хьюит, когда они пошли дальше после очередной наглядной демонстрации, — деревенским органистом у нас дома, который изобрел свою систему нотного письма и пытался преподать ее мне, в результате я так и не сыграл ни одной мелодии. Моя мать считала, что для мальчика музыка недостаточно мужественное занятие; она хотела, чтобы я убивал птиц и крыс — это худшее в сельской жизни. Мы живем в Девоншире. Самое прелестное место на свете. Только — когда взрослеешь, дома становится трудно. Я хотел бы познакомить вас с одной из моих сестер… А вот и ваша калитка. — Он толкнул ее. Они помолчали. Рэчел не могла пригласить его войти. Она не могла сказать, что надеется на следующую встречу, — сказать было нечего, поэтому она без слов прошла в калитку и вскоре скрылась. Как только Хьюит потерял ее из виду, он почувствовал, что к нему вернулась прежняя досада, только с еще большей силой. Их беседа была прервана посередине, как раз когда он начал говорить то, что хотел сказать. В конце концов, что они смогли сказать друг другу? Он припомнил все, о чем они говорили: случайные, необязательные темы, которые только вились вокруг да около и забирали время, так сблизили их, а потом так разделили и оставили его неудовлетворенным, в прежнем неведении о том, что она чувствует и какая она. Что толку говорить, говорить и только говорить?
Глава 17
Был уже разгар сезона, и каждое судно, приходившее из Англии, оставляло на берегах Санта-Марины несколько человек, которые отправлялись в гостиницу. То, что у Эмброузов был дом, где можно было в любой момент скрыться от слегка бездушной атмосферы гостиницы, доставляло истинную радость не только Хёрсту и Хьюиту, но и Эллиотам, чете М., Торнбери, Флашингам, мисс Аллан, Эвелин, а также другим людям, чьи личности были столь неярко выражены, что Эмброузы так и не узнали, есть у них имена или нет. Постепенно между двумя домами — большим и малым — наладилась постоянная связь, так что в течение почти всего дня, находясь в одном, можно было узнать, что делается в другом, а слова «вилла» и «гостиница» стали означать два непохожих стиля жизни. Знакомства проявляли признаки перерастания в дружбу, поскольку первая ниточка от гостиной миссис Перри неизбежно разветвилась на множество других, протянувшихся к различным частям Англии; порой эти союзы казались цинично нестойкими, порой — болезненно проникновенными — все из-за того, что им не хватало организующей опоры на размеренную жизнь в Англии. Однажды вечером, когда полная луна светила сквозь ветви деревьев, Эвелин М. поведала Хелен историю своей жизни и попросила ее вечной дружбы; в другой раз, из-за одного лишь вздоха, или паузы в разговоре, или бездумно оброненного слова, бедная миссис Эллиот покинула виллу чуть ли не в слезах, поклявшись никогда больше не видеться с этой холодной и надменной женщиной, которая оскорбила ее; и действительно, они больше никогда не встречались. Такая эфемерная дружба не казалась достойной того, чтобы ее восстанавливать.
Хьюит между тем в это время мог найти превосходный материал для некоторых глав романа, который должен был называться «Молчание, или То, о чем не говорят». Хелен и Рэчел стали очень молчаливы. Миссис Эмброуз почуяла, как ей казалось, какую-то тайну, и она свято уважала ее, но из-за этого, хотя и без их умысла, отношения между тетей и племянницей стали неловко-сдержанными. Вместо того чтобы делиться своими взглядами на всё и вся, смело пускаться вслед за темой беседы, куда бы она ни завела, они разговаривали главным образом о людях, которых видели, причем тайна, стоявшая между ними, ощущалась даже в том, что они говорили о Торнбери и Эллиотах. Всегда спокойная и бесстрастная в своих суждениях, миссис Эмброуз теперь определенно склонялась к пессимизму. Она была не то чтобы беспощадна к конкретным людям, но проявляла неверие в благосклонность судьбы, мрачно смотрела на долговременные перспективы и утверждала, что рок в целом враждебен людям настолько, насколько они этого заслуживают. И даже эту теорию она была готова сменить на другую — о главенстве хаоса, о том, что все происходит без причины, а люди слепо блуждают в иллюзиях и неведении. С некоторым удовольствием она излагала эти взгляды племяннице, иллюстрируя их письмом из дома: оно принесло добрые вести, но с таким же успехом могло принести и дурные. С чего ей быть уверенной, что сейчас ее дети не лежат мертвые, сбитые моторным омнибусом? «С другими это случается, так почему не может случиться со мной?» — спрашивала она с выражением стоической готовности к беде. Как бы ни были искренни эти воззрения, они, безусловно, были вызваны противоречивым состоянием души племянницы. Оно отличалось такой переменчивостью, так быстро переходило от радости к отчаянию, что казалось необходимым противопоставить ему какое-то устойчивое мнение, которое само собой получилось столь же мрачным, сколь устойчивым. Возможно, миссис Эмброуз полагала, что, заводя беседу в эти области, она разузнает, что на уме у Рэчел, но судить было трудно, потому что иногда та соглашалась с самыми удручающими заявлениями, а иногда отказывалась слушать, заставляя Хелен замолчать то смехом, то болтовней, а то и едкими насмешками и даже яростными взрывами гнева, вызванного, как она говорила, «карканьем ворона в грязи».
— И без этого тяжело, — объясняла она.
— Что тяжело? — спрашивала Хелен.
— Жить, — отвечала Рэчел, после чего обе погружались в молчание.
Хелен могла делать собственные выводы о том, почему жизнь была тяжела, а также почему час спустя она становилась так прекрасна, что глаза Рэчел, взиравшей на эту жизнь, заражали радостью всех, кто оказывался рядом. Верная своим убеждениям, Хелен не пыталась вмешаться, хотя не было недостатка в приступах уныния, которые менее щепетильный человек использовал бы, чтобы все выяснить; возможно, Рэчел и жалела, что Хелен к этому не прибегает. Эти перепады настроения в целом создавали картину, которую Хелен сравнивала с течением реки, когда она, ускоряясь все сильнее и сильнее, приближается к водопаду. Сердце подсказывало Хелен крикнуть: «Остановись!» — но даже если в этом был бы смысл, она все равно воздержалась бы, считая, что все должно развиваться естественным образом и вода должна нестись вперед, раз уж земля приняла такую форму.