— Вот здесь мы сидим, — сказала Хелен, открывая дверь салона.
— Вы играете? — спросила миссис Дэллоуэй, подбирая со стола партитуру «Тристана».
— Племянница играет. — Хелен положила руку на плечо Рэчел.
— О, как я вам завидую! — Кларисса впервые обратилась к Рэчел. — Помните это? Не правда ли, божественно? — И она сыграла пару тактов согнутыми пальцами по странице. — А потом вступает Тристан — вот — и Изольда, ах, как это меня волнует! Вы были в Байрёйте?
— Нет, не была, — ответила Рэчел.
— Значит, побываете. Никогда не забуду моего первого «Парсифаля»: августовская жара, старые толстые немки в тесных роскошных платьях, темный театр, наконец начинает звучать музыка, и невозможно удержаться от слез. Помню, какой-то добряк вышел и принес мне воды, а я только и могла, что плакать у него на плече! Вот здесь перехватило. — Она показала на горло. — Ничто в мире с этим не сравнится! А где же ваше пианино?
— В другой комнате, — объяснила Рэчел.
— Но вы ведь нам поиграете? — с надеждой спросила Кларисса. — Что может быть чудеснее, чем сидеть при луне и слушать музыку? Ах, я говорю, как школьница! А знаете, — она повернулась к Хелен, — думаю, музыка не так уж благотворна для человека, скорее — наоборот.
— Слишком большое напряжение? — спросила Хелен.
— Я бы сказала, слишком много чувств. Это сразу становится заметно, когда молодой человек или девушка избирают музыку своей профессией. Сэр Уильям Бродли мне говорил то же самое. Терпеть не могу, как некоторые напускают на себя при упоминании о Вагнере. — Кларисса воздела глаза к потолку, хлопнула в ладоши и изобразила на лице восторг и упоение. — При этом вовсе не обязательно, что они его понимают, мне всегда в таких случаях кажется, что как раз наоборот. Люди, действительно чувствующие искусство, меньше всех выставляют это напоказ. Вы знаете художника Генри Филипса?
— Видела, — ответила Хелен.
— Посмотреть на него, так он больше похож на преуспевающего биржевого маклера, чем на одного из величайших художников своего времени. Вот это мне по душе.
— На свете много действительно преуспевающих маклеров, можно смотреть на них, если нравится, — сказала Хелен.
Рэчел неистово захотелось, чтобы ее тетка перестала быть такой колючей и упрямой.
— Когда вы видите музыканта с длинными волосами, разве интуиция не подсказывает вам, что музыкант он плохой? — спросила Кларисса, повернувшись к Рэчел. — Уоттс и Иоахим
[11]
на вид ничем не отличались от нас с вами.
— А как бы им пошли вьющиеся волосы! — сказала Хелен. — Вы, видимо, решили ополчиться на красоту?
— Опрятность! — провозгласила Кларисса. — Я хочу, чтобы мужчина выглядел опрятно!
— Под опрятностью вы понимаете хорошо скроенное платье.
— Джентльмена видно сразу, но трудно сказать, что тут главное.
— Ну а вот мой муж, он выглядит как джентльмен?
Такой вопрос для Клариссы был уже просто дурным тоном. «Вот уж чего не скажешь!» — подумала она, но, не найдя, что ответить вслух, только рассмеялась.
— Во всяком случае, — обратилась она к Рэчел, — завтра я от вас не отстану, пока вы мне не поиграете.
В ней, в ее манерах было нечто такое, что сразу заставило Рэчел в нее влюбиться.
Миссис Дэллоуэй подавила зевок, выдав его лишь легким расширением ноздрей.
— Ах, знаете, — сказала она, — невероятно хочется спать! Это морской воздух. Пожалуй, я исчезну.
Спугнул ее резкий мужской голос, судя по всему, мистера Пеппера, который с кем-то ожесточенно спорил.
— Спокойной ночи, спокойной ночи! — попрощалась Кларисса. — Умоляю, не беспокойтесь, я знаю дорогу! Спокойной ночи!
Но зевок ее был, скорее, притворным. Придя к себе, она не дала волю зевоте, не сдернула с себя и не свалила кучей одежду, не растянулась блаженно во всю длину кровати, а вместо этого спокойно переоделась в пеньюар, украшенный бесчисленными оборками, и, обернув ноги пледом, уселась с блокнотом на коленях. Тесная каютка уже успела превратиться в будуар знатной дамы. Везде были расставлены и разложены бутылочки, пузырьки, ящички, коробочки, щеточки, булавки. Судя по всему, ни один участок ее тела не обходился без специального инструментика. Воздух был напитан тем самым ароматом, что заворожил Рэчел. Удобно устроившись, миссис Дэллоуэй начала писать. Она делала это так, словно ласкала бумагу пером, словно гладила и нежно щекотала котенка.
«Вообрази нас, дорогая, в море, на борту самого странного корабля, какой ты только можешь себе представить. Хотя дело не в корабле, а в людях. Хозяин пароходства по фамилии Винрэс — большой, очень милый англичанин — говорит мало — ты, конечно, встречала таких. Что касается остальных — они все будто выползли из старого номера „Панча“. Похожи на игроков в крокет шестидесятых годов. Не знаю уж, сколько они просидели, затворившись на этом корабле, сдается — многие годы, во всяком случае, поднявшись на борт, чувствуешь, что попал в обособленный мирок, кажется, они вообще никогда не сходили на берег и никогда не жили, как другие нормальные люди. Я всегда говорила: с литераторами найти общий язык труднее, чем с кем бы то ни было. Хуже всего то, что эти люди — муж, жена и их племянница — могли бы быть как все, я это чувствую, если бы их не засосали Оксфорд, Кембридж и так далее, отчего они тронулись головой. Он — просто чудо (если б еще постриг ногти), у нее довольно приятное лицо, только одевается, конечно, в мешок из-под картофеля, и прическа у нее, как у продавщицы из „Либерти“
[12]
. Они разговаривают об искусстве и считают нас болванами за то, что мы вечером переодеваемся. Ничего, однако, поделать не могу — я скорее умру, чем выйду к ужину, не переодевшись, ты тоже, правда? Ведь это гораздо важнее супа. (Даже странно, насколько эти вещи действительно важнее того, что всеми считается важным. Я охотнее дам отрубить себе голову, чем, например, надену фланель на голое тело.) Еще тут есть милая застенчивая девочка — бедное создание, так бы хотелось, чтобы кто-нибудь вытащил ее из этого болота, пока еще не поздно. У нее чудные глаза и волосы, но и она, конечно, со временем станет нелепой. Эстер, мы должны организовать общество просвещения молодежи — это было бы куда полезнее, чем миссионерство! Ах да, я забыла, здесь есть еще противный гном по имени Пеппер. Совершенно соответствует своему имени. Он невообразимо ничтожен и ведет себя непредсказуемо, бедный уродец! Это все равно что сидеть за одним столом с беспризорным фокстерьером, только вот, в отличие от собаки, его не причешешь и не обсыплешь порошком. Иногда жалеешь, что с людьми нельзя обращаться, как с собачками. Что здесь хорошо — нет газет, и Ричард может по-настоящему отдохнуть. В Испании было не до отдыха…»