— Последнюю, в качестве лекарства.
При слове «лекарство» Стукач заметно оживился. У него было симпатичное, даже отчасти благородное лицо, в рисунке морщин которого читались и легкий нрав, и щедрость, и здоровая склонность к кутежу. Такое лицо никак нельзя было назвать аскетичным или мученическим. Это было лицо далеко не самого худшего представителя масаи, которого погубили порочные бваны и сомалийская жена; он жил на птичьих правах в забытой Богом деревеньке камба, играя сомнительную роль покровителя бедной вдовы и за восемьдесят шесть шиллингов в месяц предавая всех, кого только можно. Красивое, жизнерадостное, слегка потасканное лицо. Я симпатизировал Стукачу, хотя и считал его деятельность омерзительной и даже пару раз на полном серьезе пригрозил, что в один прекрасный день повешу его, как собаку.
— Брат, такие лекарства просто обязаны существовать. Иначе зачем бы доктор с голландской фамилией писал о них в столь уважаемом печатном органе, как «Ридерз дайджест»?
— Они существуют, только у меня их нет. Могу попросить, чтобы прислали.
— Брат, твоя девушка — с ней все очень, очень серьезно.
— Еще раз поднимешь эту тему, буду считать тебя дураком. Повторяешь одно и то же, как все пьяные.
— Я откланяюсь, с твоего позволения.
— Ступай, брат. Обещаю, что пришлю тебе лекарство. А ты раскопай что-нибудь интересное из истории Шамбы.
— Что-нибудь кому-нибудь передать?
— Ничего.
Я не переставал удивляться, что Стукач мой ровесник. Родились мы, правда, не в один год, но достаточно близко, и это удручало, конечно. Зато у меня была жена, которую я любил, и она меня тоже любила, и прощала мои ошибки, и назвала местную девчонку моей невестой, и терпела мои выкрутасы, потому что по большому счету я был неплохим мужем, а она была великодушной, доброй и деликатной женщиной и хотела, чтобы я узнал об этой стране больше, чем мне было положено по праву. Из каждого дня мы выкраивали для себя несколько счастливых часов, и каждая ночь была нашей безраздельно; сейчас, лежа рядом под москитной сеткой и глядя через открытый полог палатки на мерцающие угли костра, над которыми танцевала роскошная чернота африканской ночи, то отлетая, когда ветер тормошил уснувшее пламя, то наваливаясь вновь, — мы были вполне счастливы.
— Везет же нам, — говорила Мэри. — Я так люблю Африку! Не могу представить, что когда-то придется уезжать.
Ночь выдалась прохладной, с вершины тянуло ветерком; под теплым одеялом было уютно. Начинался обычный для этого часа концерт: сперва подала голос первая гиена, затем вступили ее подруги. Улыбаясь, мы отслеживали движение хора по периметру лагеря — до того места, где рядом с кухней висело на дереве мясо. Гиены не могли его достать, но продолжали обсуждать варианты.
— Если ты умрешь, — шептала Мэри, — а мне не повезет и я останусь жить, и меня спросят, что мне запомнилось лучше всего, я скажу: с ним было просторно в одной кровати. В самом деле, дорогой, куда ты помещаешься?
— Да вот, на краешке. Здесь еще много места.
— В холодную ночь мы вдвоем запросто поместимся в такой кровати, где и одному тесно.
— Верно, ночь должна быть холодной.
— Хочешь, задержимся здесь до весны?
— Почему бы нет? Если денег хватит…
Через ночь прокатился глухой удар львиного кашля: зверь вышел охотиться на поляну возле реки.
— Ш-ш-ш! Слышишь? — шепнула Мэри. — Обними меня крепче и слушай… Он вернулся.
— Не факт, что это он.
— Меня не обманешь. Я его столько раз слышала. Он вернулся из маньятты, где зарезал двух коров. Арап Майна знал, что он вернется.
Мы слушали, как раскаты львиного рыка перемещаются через луг в направлении взлетной полосы.
— Утром разберемся, — сказал я. — Мы с Нгуи знаем его следы.
— Я тоже.
— Ладно, сама разберешься.
— Ну что ты сразу. Я только хотела сказать, что знаю его следы.
— Огромные такие… — У меня слипались глаза, и я подумал, что если завтра утром мы выйдем на льва, сейчас надо хорошенько выспаться. Мы с Мэри достаточно давно знали друг друга, и были ситуации, когда она могла читать мои мысли.
— Пойду к себе в кровать. Тебе надо как следует выспаться.
— Ерунда, оставайся.
— Нет, пойду, так будет лучше.
— Спи здесь.
— Перед охотой я должна спать одна.
— Не строй из себя крутого воина.
— А кто же я, по-твоему? Я твоя жена, и любовница, и твой младший брат-воин.
— Ну хорошо. Спокойной ночи, младший брат-воин.
— Поцелуй своего брата-воина.
— Так. Или уходи, или оставайся.
— А если и то, и другое?
В ночи разговаривал лев, комментируя свою охоту, и мисс Мэри покойно дышала во сне. Я лежал с открытыми глазами, думая о нескольких вещах сразу, но главным образом о нашем льве и о моем долге перед Отцом, и перед бваной егерем, и перед другими, а про Мэри почти не думал, только про ее рост в метр пятьдесят семь, и про высокую траву, и про заросли кустов, и что на верхнюю одежду табу, каким бы прохладным ни было утро, потому что у «маннлихера» калибра 6,5 слишком длинный ствол и накладные плечи могут все испортить, если придется стрелять второпях. А еще я думал о том, как поступил бы на моем месте Отец, и о том, как нелепо он ошибся в последний раз, хотя до этого добыл столько львов, сколько мне и не снилось.
Глава вторая
В предрассветных сумерках ветер теребил седые хлопья, подернувшие угли костра. Я набросил халат, обул высокие ботинки мягкой кожи и пошел будить Нгуи.
Он спросонья был угрюм и знать меня не хотел; я вспомнил, что до восхода он улыбаться не способен, а иногда и к полудню не возвращается из тех мест, куда люди улетают во сне.
Мы сели у мертвого седого костра.
— Слышал ночью льва?
— Ндио, бвана.
Его вежливость была на самом деле грубостью, и мы оба это знали, так как не раз обсуждали формулу «ндио, бвана», которой африканцы пользуются, чтобы закончить надоевший разговор с белым человеком.
— Сколько их было?
— Один лев.
— Мзури, — сказал я со значением: мол, теперь я действительно верю, что ты слышал льва.
Нгуи сплюнул, открыл кисет с жевательным табаком, угостился сам и предложил мне. Я заправил щепотку под верхнюю губу.
— Думаешь, это был большой лев мемсаиб?
Табак нежно покусывал десну и кожицу под верхней губой.
— Хапана, — ответил Нгуи, использовав самую категоричную форму отрицания.
К костру подошел Кейти, демонстрируя свою знаменитую скептическую ухмылку, похожую на горизонтальный разрез. Судя по незаправленному хвостику, чалму он наматывал в темноте. Глаза его тоже искрились насмешкой. О серьезном настрое на охоту не могло быть и речи.