Все эти кульбиты делались не скрытно, но все же без нарочитого афиширования, тогда как борьба с «еврейским засильем» в культурно-идеологической сфере шла с демонстративной помпезностью, отчего и создавалось ощущение, что поле боя находится только там. На публичных собраниях, стараясь перещеголять друг друга в доносительстве и продемонстрировать свое верноподданничество, с надрывными осуждающими речами – под лозунгом «очистить почву от космополитического отребья» – выступали писатели, ученые, режиссеры и другие представители гуманитарных профессий, многие из которых считались раньше порядочными людьми. В Ленинграде один из любимейших артистов страны Николай Черкасов требовал суровой кары для «космополитических отщепенцев», в Москве ему вторила интеллектуалка Мариэтта Шагинян, докопавшаяся до еврейских корней Ленина и теперь искупавшая свою вину за столь постыдное открытие. Растерявшийся и перепуганный основатель и руководитель Камерного театра, еврей Александр Таиров (Корнблит), обливаясь слезами, присоединился к антисемитам-погромщикам – Сурову, Грибачеву, Софронову – и метал громы и молнии в адрес «антипатриотов»[5].
Несчастному Таирову, потерявшему чувство реальности в надежде спасти свое детище, ничто не помогло: через несколько месяцев его театр закроют, сам он почти сразу умрет, успев все же обратиться к Сталину с безответным воплем о помощи: «Зная Вашу сердечность и справедливость, я прошу Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, о поддержке. Глубоко преданный Вам…»[6]
В панику впали и некоторые другие деятели культуры еврейского происхождения, став – по всем понятному психологическому закону – еще большими «разоблачителями», чем русские погромщики.
Хорошо известный в стране кинорежиссер Марк Донской в совершенно непотребных, издевательских выражениях публично клеймил самых близких друзей – режиссера Сергея Юткевича, кинодраматургов Блеймана и Трауберга, завершив свою прокурорскую речь возгласом: «Призываю и других стыдиться прошлых отношений с этими наймитами сионизма»[7]. Респектабельный художник – академик Александр Герасимов (его сын был женат на дочери уже арестованного к тому времени поэта Льва Квитко – Енте Львовне), расширяя список возможных жертв, требовал расправы с Ильей Эренбургом, который «позволяет себе такие гнусности, как восхваление урода Пикассо и сиониста Шагала»[8].
Нескончаемый поток доносов, гневных филиппик, требований избавиться от «крючконосых и картавых» космополитов (таковыми оказывались в равной мере и всемирно известные ученые, и счетовод в какой-нибудь провинциальной артели) захлестнул и ЦК, и Лубянку. Не было сделано ничего, чтобы этот поток остановить. Напротив, он поощрялся. Населению предстояло психологически и эмоционально подготовиться к акциям, доселе невиданным: их разработка уже началась.
Заметными для всех признаками надвигавшейся катастрофы была не только продолжавшаяся повсеместно (в том числе и в печати) травля людей с еврейскими фамилиями и беспрестанно мелькавшие дефиниции типа «сионистские выкормыши», «сионистские наймиты», «продавшиеся сионизму душой и телом»… Одно за другим проходили собрания, где вроде бы должны были рассматриваться какие-то научные, творческие, теоретические вопросы, но «обсуждение» с первой же минуты превращалось в антисемитский митинг.
Я хорошо помню, например, такие судилища на юридическом факультете Московского университета, где малограмотные студенты, специально подобранные по «хорошим» анкетным данным, аспиранты и бездарные преподаватели вульгарно и оскорбительно шельмовали самых крупных профессоров, чьи труды были известны и высоко оценены еще до 1917 года: создателя первой советской конституции Георгия Гурвича, автора устава Международного Нюрнбергского трибунала Арона Трайнина (двоюродного брата академика Ильи Трайнина, а вовсе не его однофамильца, как полагают иные товарищи), первую в России женщину-адвоката и первую женщину-доктора права Екатерину Флейшиц, самого крупного в Советском Союзе специалиста в области уголовного процесса Михаила Строговича, другого виднейшего процессуалиста Моисея Шифмана и еще множество других ученых, которые, по словам их обвинителей, только и делали, что «принижали и оттесняли русских коллег» и «выслуживались перед заграницей», а Строгович – тот вообще дошел до такого кощунства, что призывал соблюдать права человека и отстаивал принцип презумпции невиновности.
«Чего другого можно было ждать от сионистского агента Строговича?! – истерически кричал с трибуны мракобесный преподаватель «советского строительства» Александр Аскеров, задрапировав свой взгляд непроницаемо черными очками. – Пусть признается, сколько ему платят за услуги его хозяева в Вашингтоне и Тель-Авиве». Заполненный до отказа огромный университетский амфитеатр подавленно молчал…
Не осталось, естественно, без внимания и почти одновременное закрытие всех существовавших в стране еврейских театров[9], исчезновение с театральных афиш имен драматургов еврейского происхождения и прочие акции – все до одной того же порядка. Было полностью разгромлено – сначала сняты с работы, потом исключены из партии, потом арестованы – руководство Еврейской автономной области[10] за то – прежде всего – что оно стремилось привлечь евреев из других районов Советского Союза переселиться туда и начать там строить свой национальный очаг. Как будто, создавая здесь, в дальневосточной тайге, вымученную и абсолютно искусственную «автономию», Сталин именно это и не предусматривал! Как будто на это и не была нацелена партийная пропаганда тридцатых годов! Только времена тогда были другие и цель тоже другая.
Уследить за виражами сталинских замыслов поистине было не просто. По какой-то причине, которая с точностью не определена до сих пор, резво начатое следствие по делу ЕАК вдруг затормозилось. В 1950 году то, что называлось допросами и очными ставками (а на самом деле вымогательством фиктивных признаний под пытками), практически было закончено. Готовилась обычная для того времени и для дел такого рода процедура уничтожения: смертный приговор, вынесенный «тройкой» («Особым совещанием»). Об этом свидетельствует и внезапное восстановление смертной казни сталинским указом от 13 января 1950 года – в день, когда исполнилось два года со дня убийства Михоэлса (Сталин любил такие «совпадения» – это станет вполне очевидным ровно через три года, о чем будет рассказано ниже).
Совсем недавно, в 1947 году, под звуки ликующих пропагандистских фанфар, смертная казнь была отменена – и вдруг восстановлена «по требованию трудящихся» для справедливого наказания террористов-заговорщиков[11]. Таковыми считались тогда руководители ЕАК, пребывавшие в лубянских камерах.
Дело, однако, вдруг забуксовало – никакого формального (процессуального, если пользоваться юридической терминологией) отражения этой внезапной установки в деле нет. Но объяснение, конечно, имеется. Уничтожение еаковцев в целом, всех вместе, было столь значительной акцией, что оно могло состояться лишь в рамках осуществления какого-то глобального, масштабного плана.
Чрезвычайный стратегический замысел все время созревал в сталинской голове, но окончательно, как теперь это ясно, к тому времени еще не созрел. Поскольку задуманное уничтожение было политической, а отнюдь не юридической и даже не чисто лубянской, акцией, то и решение на этот счет зависело от поворотов политики, от игры на международной арене и еще, а возможно и прежде всего, от подковерной борьбы, которая шла в Кремле.