К Эдуарду направился очаровательный пятнадцатилетний бой, весь в галунах, в ливрее цвета тыквы. Подойдя к маленькой «хонде», он открыл дверцу. Взял ключи от машины. Эдуард поднялся по ступенькам отеля, назвал свое имя портье и проследовал прямо в сад. Сев за столик под полуденным солнцем, он заказал стакан холодного кофе и почувствовал, что холод кофе, что усталость сейчас начнут одолевать его.
Он возмечтал о пушистом, толщиной не менее двух сантиметров, шерстяном пледе. Ему даже почудилось, что он касается ткани; на самом деле он мял в пальцах хлебные крошки.
Он ждал Маттео Фрире. Двумя днями раньше, в Париже, ему доставили традиционный букет: одна красная гвоздика, одиннадцать цветочков дельфиниума, девять белых тюльпанов. Так, на языке цветов, они сообщались друг с другом. Язык этот, между прочим, родившийся еще в античности, в данном случае приводил в отчаяние флористов, ибо воплощался, по их мнению, в совершенно кошмарных сочетаниях. Соблюдая установленную символику языка, эти букеты в то же время содержали три кратких закодированных послания – о деньгах, об отеле, где назначалась встреча, и о времени свидания. Каждый тюльпан подразумевал пять тысяч долларов (сумма, превышавшая сто тысяч долларов, обозначалась либо высоким гладиолусом, либо веткой тубероз). Девять тюльпанов говорили о том, что сделка будет заключена в пределах сорока пяти тысяч долларов (приблизительно двести семьдесят тысяч франков, то есть полветки тубероз), а процент с продажи составит около пяти тысяч четырехсот долларов. Одиннадцать мелких дельфиниумов называли время встречи. А одна красная гвоздика – старинный символ единения еще со времен революционеров Франции конца XVIII века – указывала таким оригинальным образом название отеля – «Франция».
Странная это была среда – рафинированное и в то же время беспощадное сообщество коллекционеров детских игрушек. Ненависть, зависть, борьба – все здесь было, как повсюду, разве только еще подогретое ярким и упрямым воспоминанием о раннем детстве. Особенно жестоко воевали между собой собиратели кукол и игрушечных машин. Доносы в налоговые органы, кражи, помещение соперников в психиатрические лечебницы – все шло в ход, лишь бы завладеть этими маленькими империями. Самым одержимым из всех ненормальных клиентов, которых знавал Эдуард Фурфоз, был Луи Ла-Э, коллекционер деревянных пасбулей
[6]
начала XX века. Пускай целая вселенная разинет рот и больше никогда не закрывает его – таково было страстное желание Луи Ла-Э. Он велел снести все внутренние стены в своей квартире, расположенной в начале авеню Бретей, вблизи от площади Вобана. И расставил в малой зеркальной галерее площадью сто пятьдесят квадратных метров, подобно средневековым рыцарям в доспехах, сто десять или сто двадцать великолепных деревянных идолов с широко разинутыми ртами, в которые забрасывались шары. Бело-розовая Жанна д'Арк с открытым ртом, а рядом серый гиппопотам с разинутой пастью. Наполеон Бонапарт с открытым ртом, а рядом огромная зеленая рыбина с разверстой пастью. Иисус из Назарета с открытым ртом, скорее желтым, чем розовым, а рядом гигантская голубая стрекоза с распахнутой пастью, а может, ртом, или клювом, или что там бывает у стрекоз. Есть вещи, которые и назвать-то трудно. Луи Ла-Э подозревался в убийстве одного панамского бизнесмена и священника-иезуита. Его жена на следующий день после развода покончила с собой при обстоятельствах, которые, как ни странно, всем показались нормальными. Последнее время, с наступлением старости и глухоты – теперь, чтобы добиться ответа, приходилось кричать ему прямо в ухо – он увлекся коллекционированием медных слуховых рожков, вышедших из рук самого Мельзеля, гнусного изобретателя метронома и друга Бетховена; этот Мельзель, несомненно, заслужил, чтобы его самого превратили в пасбуль. Эдуард сильно опасался, как бы собирательская страсть Ла-Э не распространилась и на все прочие отверстия человеческого тела. И потому предусмотрительно перевез в свой офис на улице Сольферино коллекцию уникальных оловянных коленчатых футляров XIX века, служивших для предохранения от ночных мужских поллюций.
Эдуард встал, подозвал официанта. Фрире все еще не явился. Он попросил принести ему телефон. Позвонил в Париж. Пьер Моренторф только что пришел в офис. Секретарша соединила их, и он услышал гнусавый, пронзительный и медоточивый голос Пьера; оказывается, тот был у врача (Пьер страдал тяжелой формой аллергии к парижским мостам, которую лечил «рогипнолом» и еще, для верности, гомеопатией – с помощью какого-то таинственного порошка из щуки под белым соусом). Они спланировали несколько пиратских набегов в океане игрушек. Согласовали сумму оплаты участия в лондонском «Сотбисе». В общем, обычная рутина. И каждый день одна и та же надоевшая песня:
– Продавайте, Пьер.
– Месье, речь идет о «Жокее» 1880 года, в шелковом красно-черном камзоле, с фарфоровой головкой. Карт из жести. Лошадка, как и все лошадки на земле, обтянута свиной кожей.
– Сообщите все это Франку. Послушайте, Пьер, вы, как всегда, просто уморительны. Передайте Франку, чтобы покупал. И перестаньте величать меня «месье».
– Кукла из Коппельсдорфа, 1890 года, мастер Арман Марсей, руки из бисквита, туловище деревянное, ноги тряпичные, как…
– …как ни у одной женщины на земле. Не нужно. Ей-богу, вы… ну ладно, прощайте!
Эдуард резко положил трубку: к нему поспешал миниатюрный японец. Эдуард протянул ему обе руки. Они обнялись. Маттео Фрире был японцем – по крайней мере, родившись от отца-итальянца из Рагузы и очаровательной крошечной матери из буржуазного семейства в Ниихаме, на западе большого острова Сикоку, он внешне выглядел чистокровным японцем. Фрире был больше, чем соперником. Этот эксперт (как сам Эдуард) и торговец антиквариатом подмял под себя не только всю Азию, но и обе Америки, Северную и Южную. Тогда как сам Эдуард Фурфоз царил только в старушке Европе. Их интересы сталкивались повсюду: в подземных «пещерах» особняка Дрюо,
[7]
в золотисто-желтом зале «Сотбиса», в красном зале «Кристи». Все знали за Маттео Фрире лишь одну слабость: он коллекционировал поясные подвески. И надо было слышать, как Маттео Фрире произносит с сицилийским акцентом японские слова «netsuke Katabori» или «manju». Это были маленькие, от трех до девяти сантиметров в высоту, фигурки чудищ или других сказочных персонажей, виртуозно выточенные из корней, ракушек или слоновой кости. Эдуард Фурфоз использовал эту причуду, чтобы умаслить своего противника. Маттео Фрире вел себя в отношении Фурфоза точно также. Пристрастия Эдуарда отличались большим разнообразием: кроме горьких сортов пива и странных имен он жадно любил жестяные машинки XIX века, миниатюры на пуговицах, на крышках часов и табакерок. Это и были их взятки. Стоимость подобных вещиц составляла около 20 % от суммы, указанной букетом цветов.
Они сели обедать. К великому огорчению Эдуарда, Маттео Фрире потребовал столик в тенистом уголке сада. Они ели мясо козленка и сахарные бобы. Усугубив сожаления Эдуарда, Маттео Фрире вздумал заказать бутылку итальянского вина из области Лацио. Они условились о продаже нецкэ Томотады и о предельной сумме затрат – два миллиона франков – на торгах лондонского аукциона. Эдуард вынул из кармана эротическую нецкэ Рантэя
[8]
– «Стыдливую женщину» стоимостью тридцать шесть тысяч новых франков, что было почти даром для такого очаровательного сюжета (правда, фигурка была в крайне плохом состоянии), и изумительного «Писца-мечтателя», стоившего всего восемнадцать тысяч. Тридцать шесть и восемнадцать тысяч составляли как раз двадцать процентов от девяти тюльпанов. Фрире извлек из своего кармана крошечную, всего в пару квадратных сантиметров, табакерку и, хитро сощурившись, протянул ее Эдуарду. У Эдуарда заблестели глаза. Это была «Заря в Брюгге» – заря 17 мая 1302 года в Брюгге. Можно было различить воду, еще подернутую утренним туманом, и с десяток klauwaerts – воинов с когтистыми геральдическими львами графов Фландрских на груди; они бодро кромсали французских оккупантов. В левом уголке табакерки спасался бегством Жак Шатильон.