А Коэн добавил:
— Как некогда знаменитая католическая торговля годами пребывания в раю
[90]
.
Вторник, 14 августа. Вероника вернулась из Бретани.
Она выглядела просто очаровательно. Коричневая юбка, светло-коричневая шелковая блузка с широким вырезом. Маленький золотой кулон.
15 августа. В полдень Вероника уехала обратно в Бретань. Даже не пообедав. Звонил Коэн: он возвращается в Баварию. И еще Бож: чтобы я пришел на ужин 17-го.
Пятница, 17 августа.
Отправился к Божу. Сюзанны там не было.
После ужина (слишком средиземноморского — избыток оливкового масла всех видов, чеснока, перцев, тимьяна и лаврового листа…) мы оба углубились в книги издательства «Минь»
[91]
:
— Читая одну из книг Бергсона, я подумал об Р. и вынужден был признать, что, в конечном счете, он прав. Составляя предисловие к «Мысли и движению»
[92]
, он пишет — в своей сдержанной, скупой манере, извиняющей все бредовые измышления Р., — следующее: «Никто не обязан писать книги». Иными словами, ни одну мысль на свете нельзя назвать необходимой. Любые события являются такими же случайными — или, как выражается Р., «нечаянными», — как и существование тех, кто существует. Идет ли речь о Библии или о Матильде де ля Моль, о чудеснейших песнях о Мальбруке или о Пьеро, обо всех Отцах Церкви, что греческих, что латинских, — сказал он, указав на ряды книг, закрывших стены, — о Магомете или Мао, обо всем творчестве Мазере, о курьезных трудах Маркса или Фрейда — во всем этом не было — да и не будет — никакой необходимости.
Стояла жара. Я попросил Божа закрыть окно: с улицы Сюже несло вонью. Мы выпили две кружки пива.
— Макиавелли поведал в одном из писем, — объявил Бож (сегодня он был на удивление словоохотлив), — об одной весьма необычной хитрости: когда по наступлении вечера он возвращался домой, то, перед тем как зайти в свой кабинет, скидывал одежду, замаранную воспоминанием о дневных его занятиях куда более, нежели реальной уличной грязью или пылью. Он облекался в придворное платье. И лишь тогда, если я правильно понял, в этом наряде, с головой, свободной от забот благодаря этому переодеванию, — он мог переступить порог своей библиотеки: войти в древние жилища людей минувших времен. Хозяева встречали его с учтивостью, объясняемой веками, их разделявшими, и привычкою к смерти: они говорили на таинственных, неизъяснимых языках, непереводимых на язык живых. Вот когда он наконец вдоволь насыщался — он употреблял именно это слово — пищей, не предназначенной для насыщения желудка.
Прощаясь со мной, Бож сказал, что недавно вышла книга Маргариты Поретанской
[93]
и что я непременно должен ее приобрести.
Суббота, 18 августа.
Сегодня ел восхитительную чернику.
Воскресенье. 29 августа.
На прошлой неделе купил книгу Маргариты Поретанской. Вечером прочел ее.
Одна страница начиналась с фразы: «И не так она опьянилась тем, что испила. Но весьма опьянялась и более чем опьянилась от того, чего никогда не пила и не выпьет…»
Понедельник. 30 августа.
Позвонил Йерр. Почему бы мне не приехать сюда? Он получил письмо от А.
Тот чувствует себя хорошо. Но немного скучает без нас.
Воскресенье, 2 сентября. Зашел на улицу Бак.
Э. дремала в кресле маленькой гостиной — возле букета голубых, как барвинки, цветов — и казалась одинокой в светлом пространстве комнаты.
— Это были незатейливые и чудесные каникулы, — сказала она.
Д. загорел дочерна, как американский индеец. Я отправился в кабинет А. и спросил его, как они проводили время в обществе Сюзанны.
А с улыбкой ответил, что, слушая С. он невольно думал о церковных песнопениях — те же ликующие звуки, те же неистовые придыхания. Протяжное выпевание слов, лишенных смысла, наводило на мысль о невмах
[94]
. глоссолалиях
[95]
и ритуалах вербального экстаза монахов. <…> напоминающих то воинственный клич, то жуткие вопли, свойственные детям-аутистам или некоторым сумасшедшим. Он утверждал — несколько преувеличивая, — что эти голосовые упражнения С., эти вокальные радости, становящиеся в наше время все более популярными и назойливыми, — например, при канцлере Гитлере, или при публичном чтении поэзии в Бобуре
[96]
, или в американских университетах, или в политических гимнах и речах, которые превозносит телевидение, — способны, несмотря на свой успех, повергнуть в шок, а в нем лично иногда прямо-таки возбуждают ненависть. «Этот отказ от письменной речи, — говорил он, — терроризм Троицы, огонь, сжигающий любое знание, голос, считающий себя живым, слово, заглушающее молчание, — все это достойно лишь одного названия — пагуба!» <…>
Таково было, на его взгляд, разрушительное действие звука, возникшее некогда от модуляций финального гласного в слове «аллилуйя».