В конце обследования Озрен и Вернер повернулись ко мне.
— Ну, что ты хочешь делать? — спросил Озрен.
— Делать? Я? Я хочу, чтобы вы выписали ордер на обыск и перетряхнули все в чемодане Амитая. Хочу, чтобы закрыли границы, если он передал книгу сообщнику.
— Ханна, — тихо сказал Озрен. — Если мы сделаем это, то создадим международный инцидент. Ты выступишь против доктора Генриха, чей профессионализм не вызывает сомнений, и против меня. Обвинишь людей совершенно бездоказательно. Поскольку в нашей стране сохраняется напряженная обстановка, твоему заявлению некоторые люди склонны будут поверить, даже если окажется, что такое обвинение беспочвенно. Ты усомнилась в артефакте, который пережил века, усомнилась в истинности того, что значимо для духовных идеалов нескольких народов. К тому же ты окажешься в глупом положении, погубишь свою профессиональную репутацию. Если ты совершенно уверена в том, что знаешь больше, чем Вернер Генрих, тогда действуй, поставь в известность ООН. Но музей тебя не поддержит.
Он помолчал, а потом прибавил, и его слова ударили меня, точно молотом:
— И я тебя не поддержу.
Я ничего не могла сказать. Просто переводила взгляд с одного на другого, а потом на книгу. Положила руку на переплет. Кончики пальцев искали место, где я чинила порванную кожу. Я почувствовала крошечный бугорок, где новые нити соединились со старыми.
Повернулась и вышла из комнаты.
Лола
Иерусалим, 2002
…тем дам Я в доме Моем и в стенах Моих место и имя лучшее, нежели сыновьям и дочерям; дам им вечное имя, которое не истребится.
Ис 56:5
Я сейчас старая женщина, и по утрам мне трудно. Просыпаюсь рано. Думаю, меня будит холод: от него болят кости. Люди не знают, как холодно здесь зимой. Не такая стужа, как в горах Сараево, но весьма ощутимо. До 48-го года эта квартира была частью арабского дома, и в щели старых камней просачивается морозный воздух. Я не могу позволить себе много топлива. Но, может, я потому так рано просыпаюсь, что боюсь слишком долго спать. Знаю, что однажды, и до этого дня осталось не так уж долго, холод выползет из камней и войдет в мое тело, лежащее на узкой кровати. Тогда уж мне никогда не подняться.
Ну, так и что из этого? Я достаточно пожила. Больше, чем следует. Человек, родившийся в одно время со мной и там, где жила я, и тем, кем я была, не может жаловаться на смерть, которая придет, как и ко мне, в должное время.
Я получаю пенсию, но она маленькая, и мне приходится работать каждую неделю по несколько часов, по большей части в шаббат. В этот день легче всего найти работу, если сам не религиозен. Верующие в этот день не работают, а семейные люди радуются выходному дню. Много лет назад мне приходилось соперничать с арабами за работу в шаббат, но, с тех пор как началась интифада, стало слишком много комендантских часов, много проверок, поэтому они либо опаздывают, либо отсутствуют, и никто не хочет их нанимать. Я сочувствую: ведь им приходится очень страдать.
В любом случае, та работа, которой я занимаюсь, им не нужна. Немногие люди ее захотят. Я же успела пообвыкнуться с присутствием смерти. Фотографии женщин, стоящих на краю ямы, которая станет их могилой, абажур лампы, сделанный из человеческой кожи — эти вещи меня больше не беспокоят.
Я мою витрины, стираю пыль с рам и думаю о женщинах. Это хорошие мысли. Я вспоминаю их. Не обнаженных и напуганных, таких, как на фотографиях, но таких, какими они были дома — любимых, занимающихся повседневными делами.
Думаю также о человеке, чья кожа натянута на абажур. Это первое, что видишь, когда входишь в музей. Я видела, как посетители, сообразившие, что это такое, разворачиваются и уходят. Они слишком расстраиваются и не могут продолжать экскурсию. Ну а когда я смотрю на это, то чувствую что-то сродни нежности. Это может быть кожа моей матери. Если бы все пошло немного иначе, то тут могла бы быть моя кожа.
Для меня уборка этих помещений — привилегия. Хотя я стара и медлительна, работу свою я делаю тщательно. Когда заканчиваю, не оставляю ни пятнышка, ни единого следа пальца. Это я делаю для них.
Я ходила сюда еще до того, как получила эту работу. Не в музей, а в сад, потому что у Серифа и Стелы Камаль есть мемориальная доска на аллее Праведников. Их имена среди тех людей, что рисковали своей жизнью, спасая таких, как я.
Я никогда больше их не видела после того летнего вечера в горах в окрестностях Сараево. Я так боялась тогда, что даже как следует не попрощалась. Не поблагодарила их.
Человек, к которому они привезли меня в ту ночь, был офицер усташи. Он тайно был женат на еврейской женщине и потому, когда мог, помогал таким людям, как я. Он все для меня устроил. Я отправилась на юг с нужными бумагами и провела войну в итальянской зоне. После, когда к власти пришел Тито, я впервые и в последний раз в своей жизни стала важным человеком. Несколько месяцев на нас смотрели как на героев, молодых партизан, бывших с ним в горах. Тот факт, что он предал нас, бросил умирать, был забыт, об этом не вспоминали. Даже мы сами. Я получила работу в новой армии, стала ухаживать за раненными партизанами в старом доме у моря в Сплите. Там я и увидела Бранко, нашего командира, бросившего нас умирать. Он был ранен в бедро и в живот. Выглядел ужасно. Он едва ходил и постоянно страдал от инфекций.
Я вышла за него замуж. Не спрашивайте почему. Я была глупой девушкой. Но, когда у тебя никого не осталось, никого, кто знал тебя, то человек, с которым тебя связывают воспоминания, становится для тебя кем-то особенным. Даже такой, как Бранко.
Не прошло и года, как я поняла, что совершила ошибку. Его рана сделала его увечным как мужчину, и почему-то в этом он винил меня. Он хотел, чтобы я делала странные вещи для его удовлетворения. Я не ханжа и старалась, но была в этом отношении слишком молодой и невинной… Мне было тяжело делать то, что он просил. Если бы он был хоть немного нежнее, то, возможно, все было бы по-другому. Но даже больной, он был груб, и я была в полной от него зависимости.
Когда я прочитала в газете, что Серифа Камаля собираются судить как пособника нацистов, то сказала Бранко, что поеду в Сараево и выступлю в его защиту. Помню, как он посмотрел на меня. Он сидел в кресле возле окна. У нас была собственная комната в бараке для семейных. Ее выделили мне за работу, а ему как герою и инвалиду войны. Он подался вперед и стукнул тростью по полу. Было лето, стояла жара. В узкое окно, обращенное на порт, проливался солнечный свет.
— Нет, — сказал он.
Темно-синяя вода отражала свет, и я прикрыла глаза рукой.
— Что ты хочешь сказать своим «нет»?
— Ты не поедешь в Сараево. Ты — солдат югославской армии, как и я. Ты не подвергнешь опасности нашу позицию и не выступишь против партии. Если они выдвинули обвинение против этого человека, то, стало быть, у них есть на то причины. Не тебе с ними спорить.
— Но эфенди Камаль не был коллаборационистом! Он ненавидел нацистов! Он спас меня, а вот ты, Бранко, отвернулся и ушел. Меня бы уже на свете не было, если б он не рискнул.