Пропотев на пару, Осташа ночью так замерз без огня, что утром еле встал. Жрать было нечего. На Кокуй-городок сеялся холодный дождик, по Серебряной плыли сбитые листья. Кикилья, видать, была так тошна, что ночью, пусть и в непогоду, кокуйский лешак все ж таки не сунулся в избушку, хотя Осташа с вечера не зааминил ни дверь, ни оконца. А может, леший заодно с Кикильей был? Не то бы с досады выл под порогом, ворочал крышу, выгоняя из дому. Выйдешь — и сгинешь… Нет, нечистое здесь место.
Умываясь на приплеске, Осташа глядел вниз по еловому ущелью речки и тоскливо думал, что вот связать сейчас два бревна березовыми прутьями да и уплыть отсюда, пока он еще знает, где находится… Там, дальше, Серебрянский завод, потом — и Чусовая, а от деревни Усть-Серебрянки до Кашки совсем недалеко. Куда ему тащиться к этим хитникам? Чего он там может узнать? Еще убьют, пожалуй…
— Ты знаешь, как твой батя казну пугачевскую прятал? — напрямик спросил Осташа у Кикильи.
Все равно девка дура, ничего не поймет, можно и не таиться.
Кикилья запрягала коня в волокушу.
— Он не прятал, — не оборачиваясь, прогудела она. — Он казну Якову Филипычу отдал и ушел…
Яков Филипыч — это Яшка Гусев, Фармазон.
— Большая казна-то?
— Семь бочонков, а с золотом — два…
— А кто ее дал твоему батьке?
Кикилья молчала — видно, и сама не знала. Но на этот вопрос даже сам Ипат Терентьев, наверное, не стал бы Осташе отвечать. Да и важно ли? Тайну батиной гибели этот ответ не осветит.
Осташа ощутил себя дураком и разозлился. Здесь надо колдуном быть, который может незаметно все узелочки на человеке развязать, чтобы чары навести. А Осташа не мог объяснить себе, чего же хочет еще узнать про Ипата. Зачем же тогда надо было так далеко тащиться, если спросить нечего, а отвечать некому? Осташа постоял за спиной Кикильи, нелепо помахивая своей пустой торбой, и наконец сказал:
— Ухожу я обратно на Чусовую. Прощай, красавица. Он закинул торбу за спину, повернулся и бездумно пошагал по берегу Серебряной. Сколько еще можно биться лбом во все запертые двери?..
И вдруг Кикилья сзади сшибла его с ног так, что шапка улетела в воду, и навалилась всей тяжестью сверху, выламывая руки.
— Ты чего?!. — заорал Осташа, пытаясь вырваться, задергал локтями и заколотил ногами. Он почувствовал, как его запястья обвивает колючая мочальная веревка. — Вяжешь, сука?!.
Кикилья была тяжелой и сильной, как медведь, — играючи ломала сопротивление. Придавив Осташу коленом в хребет, она связала ему еще и ноги, а потом встала, отряхивая подол. Осташа изогнулся и перевернулся на спину, как рыба.
— Ты почто меня связала?! — крикнул он.
— Со мной на Тискос поедешь.
— Да чего я там не видал?!.
— Коли тебе батюшка нужен был, так батюшка на тебя должен посмотреть.
— Мне ж до твоего отца дела больше нету!.. — отчаянно завопил Осташа. — Развяжи меня, блядь!..
Кикилья наклонилась, — Осташа подумал, что сейчас получит по морде, — но девка легко подняла его и потащила к бендюгам, навалила на мешки с мукой. Осташа, матерно ругаясь, завертелся, чтобы скувыркнуться на землю. Но Кикилья схватила его за волосы, обмотала шею веревкой и привязала к оглобле. Свалишься — удавишься насмерть.
— Со мной поедешь, — без выражения повторила она.
— Как тебя, кобылищу такую здоровую, мужики-то насиловали? — прохрипел Осташа, выворачивая на Кикилью глаза.
Кикилья поправляла мешки, разворошенные Осташей.
— Сила-то в ступнях, — беззлобно пояснила она. — Подшибут, да на колени уронят — у кого ж сила-то будет?
Конь тронул, волокушу затрясло на кочках. Осташа чуть не заплакал жгучими слезами бессилия и бешенства. Проклят будь кокуйский леший — встал на пути елью мохнатой, лег белым мхом, навел волю на неволю!
ХИТНИКИ НА ТИСКОСЕ
Только связанный, Осташа понял, что же его, не связанного, тяготило в этих лесах и горах. Не было тут ясной дороги, к которой он, чусовлянин, привык. Тропки, путики, засеки, памятки — все только для посвященных, все непонятное, все тайное. Последняя знакомая дорога — Серебряная и та осталась позади, за лесами. Как отсюда выбраться? Осташа не умел находиться по звездам, не отличил бы полудень от полуночи по веткам или мхам, даже с маточкой в руках вряд ли вышел бы. А без людей, без рек — ему здесь гибель. Он — человек реки, а люди леса — это вогулы, это скитники. У каждого свой мир. Зря он сюда сунулся.
Сани волоклись по сумрачной нехоженой койге, валились с бока на бок на лесном хламнике, скользили по жухлой травке редких еланей. Осташа лежал лицом вверх, и ему казалось, что, переступая через него, над ним идут вогульские орлы-великаны, волочат по земле распущенные крылья. Низкие мутные тучи медленно скручивались узлами, из которых начинал капать дождь, или расплетались пряжей, расползались по небу, как разваренная каша. Здесь были немеряные, еще никем не поделенные леса, куда мало кто заходил. Здесь пахло нетронутой прелью, смолой, грибами, дождем. Птицы уже не пели. Вогульские бесы тут и не прятались, а сидели в дуплах, в вихоревых гнездах, прямо днем глядели открытыми глазами, ухмылялись рылами наростов-вылей.
Так и шли по борам-верещатникам, что стоят по колено в вересе, по тонким и частым высокорям в распадках, по ворошам-прогалинам, заваленным мелким хворостяным дрязгом. Радами обходили висячие болота-наволоки. На высоких склонах в редких просветах густых подвей Осташа вдруг видел пронзительные дали с синими и тяжелыми, будто коровье вымя, горами. Кикилья и не скрывала, где они идут, — все равно Осташа не выберется: вот гора Верхняя Сылвица, вот гора Кырма, вот гора Подпора. Осташа совсем закоченел, руки и ноги затекли. Но Кикилья развязала его только на ночлег.
— Уйду ночью… — сипло пообещал Осташа Кикилье. — Не укараулишь, не догонишь…
Кикилья показала Осташе его нательный крест и сунула в рот.
— От крешта не уйдешь, — прошамкала она.
— Я тебе горло распорю сучком…
— Вшо равно ушпею шглотнуть…
— Тогда утробу твою выпотрошу… — бессильно обещал Осташа.
Всю ночь над тусклым костерком скрипел и шевелил костлявыми ручищами огромный кобёл — высохший на корню кедр с облупившейся корой. Будто, корчась в кобях, одервенело вогульское чудище. Осташа, изнемогший и голодный, лежал на куче хвороста и думал, что вот сейчас возьмет сучок поострее, подкрадется к девке и воткнет ей в горло, рванет на себя, чтобы вывернуть горло наизнанку… Но Кикилья на каждый хруст открывала белые в темноте глаза и смотрела, казалось, прямо в душу Осташе. Она была сильнее и не дала бы себя убить. И как в дреме она отличала стон кобёл а от треска хвороста?..
Уйти без креста?.. Что — крест, вера-то с собою… Но крест — не ургалан Шакулы, в который хочешь — и посадил божка, а хочешь — и прогнал. И крест, конечно, не божок, не идолок. Но ведь именно тех, кто мылся в черной бане без креста, душили жестокие банники. И только те девки, что без креста тонули, возвращались из омутов русалками. И схороненные без креста мертворожденные младенчики вылезали из могилок страшными игошами, которые жили в ивняках и спали под сорошником. Нет, без креста нельзя.