– Попрощаться, – пояснил он. – Отъезжаю сегодня же вослед за государем.
– Вот как? – Варвара подняла брови. – Я полагала, что ты уедешь во вторник.
– Служба, Варенька, служба, – вздохнул Федор Иванович. – Да и загостился я в первопрестольной.
– Во вторник – годовщина смерти нашей матушки. Двадцать лет, Федор. И приедут все, кто об этом не позабыл.
– Я помню, – с некоторой досадой сказал генерал. – Но служба есть служба. Как там Надежда?
– Все еще – там.
Варя ответила сухо, и Федор Иванович сразу заторопился:
– К сожалению, я не смогу дождаться Романа Трифоновича, кланяйся ему. И братьям – мой поклон. И… Наденьку целуй.
– Благодарю. Ты очень любезен.
– Да, чуть не позабыл. – Генерал усмехнулся не без некоторого самодовольства. – Николая поздравь.
– С чем же?
– С орденом святого Владимира IV степени. Рескрипт о сем уже подписан государем.
И наскоро облобызав сестру в обе щеки, вышел с несколько излишней поспешностью.
В десять часов тридцать минут вечера того же дня государь и государыня изволили отбыть из Москвы в село Ильинское…
Глава двенадцатая
1
28-го мая, во вторник, исполнялось ровно двадцать лет со дня кончины матушки Анны Тихоновны. Много лет по традиции семья собиралась в Высоком, но с бегством Леночки и утратой Иваном «собственного лица», как однажды в сердцах выразился Федор, место поминания было изменено. Все обычно приезжали в Москву, к Хомяковым, заказывали панихиду, поминали, а на следующий день выезжали в Смоленск и уж оттуда – к родным могилам под белыми мраморными крестами. Не все, разумеется, поскольку многие уже служили, но старались все, кто мог.
Этот год был особым: ровно двадцать лет. Однако и обстоятельства тоже оказались особыми. Несчастье с Надеждой, ссылка Георгия и коронационная суета заставили пересмотреть сложившийся ритуал. Поразмышляв и отплакавшись, Варя вынуждена была отменить посещение Высокого, ограничившись лишь общим сбором в Москве. Она разослала длинные телеграммы по всем адресам, заказала панихиду и стала ждать братьев в собственном доме.
И мечтала, что в этот особенный для семьи день врачи разрешат Наденьке хотя бы на два-три часа вернуться домой. Однако Степан Петрович оказался непреклонным:
– Преждевременно, Варвара Ивановна.
– Даже просто повидаться с родными?
– Возобновим этот разговор через неделю. И непременно в присутствии Авраамия Ильича.
* * *
На следующее утро после отъезда государя императора Москва пробудилась в ином качестве. Азартная работа по украшению второй столицы к коронационным празднествам да и сами празднества были уже позади вместе с коронацией и Ходынкой, надеждами и разочарованиями, приобретениями и утратами. Наступала обычная жизнь, а посему, по мнению властей, ничто уже не должно было напоминать москвичам о трехнедельной суетности. Многочисленные гости начали разъезжаться со всех вокзалов, а в центре – и прежде всего на Тверской – снова застучали топоры и отвратительно заскрежетали гвозди, выдираемые из гнезд. Звуки созидания и разрушения порождаются одними инструментами, отличаясь лишь чисто эмоциональным восприятием.
Город разбирал декорации.
В семь утра Хомяков уже сосредоточенно просматривал бумаги, слушая домашние новости, которые считал нужным доложить Евстафий Селиверстович.
– Варвара Ивановна приказала подать завтрак в постель к девяти.
– В больницу поедет?
– Так точно.
– Надо бы Грапу хоть на день отпустить.
– Предлагал. Отказалась. Сказала, что Надежде Ивановне с нею спокойнее.
– Что спокойнее?
– Спать, Роман Трифонович. Надежда Ивановна только днем и спит, сама Грапе призналась.
– Худо, Евстафий, – вздохнул Хомяков.
– Худо, – согласился Зализо, украдкой глянув на кабинетные часы. – Господин Каляев просил принять его утром. Поезд у него в десять часов сорок пять минут. Должен вскоре подойти.
– Проси сюда.
Евстафий Селиверстович вышел. Хомяков сделал выписки из двух документов, доставленных лично старшим конторщиком, перечеркнул их красным карандашом, отложил в сторону, когда в дверь негромко постучали.
– Входи, Ваня, – сказал он, встав навстречу раннему гостю.
Пожал Каляеву руку, кивнул на кресло.
– Я только попрощаться, Роман Трифонович. И поблагодарить от всей души.
– Где ночевал?
– В адвокатской конторе. Днем рассыльным работал, ночью – дежурным. Там – диван, удобно.
– Что делать думаешь?
– Осенью в университет пойду. В Петербургский. Ваня отвечал коротко, не вдаваясь в подробности и не ожидая расспросов. А выглядел повзрослевшим, безулыбчивым и серьезным, и Хомяков понял, что перед ним – не вчерашний гимназист, а молодой человек, уже определивший свою судьбу. И вздохнул:
– Не закончишь ты в университете.
– Возможно. Но единомышленников найду.
– Найдешь, знаю. – Роман Трифонович помолчал, сказал, понизив голос: – Если деньги понадобятся…
– Извините, нет.
Отказ Ивана прозвучал столь резко, что Хомяков рассердился:
– Да не тебе, не тебе!..
Похмурился, посопел, уточнил:
– Единомышленникам.
– Каким единомышленникам?
– Можешь на меня рассчитывать.
Каляев отрицательно покачал головой. Роман Трифонович усмехнулся:
– Это лучше, чем кареты грабить. Концы – в воду. А единомышленники обязательно появятся, Ваня, так что ищи. Непременно появятся и магнитом притянут.
– Может быть. Я ведь и шага еще не сделал.
– Первый шаг, Иван, человек в душе делает. И этот шаг ты уже совершил.
– Спасибо, Роман Трифонович, – Каляев невесело улыбнулся. – Очень боялся я, что вы все мои выкрики за детскую истерику посчитаете.
– Нет, Иван Каляев, человек ты – серьезный. Весьма и весьма, – вздохнул Роман Трифонович. – Ты ведь программу целую мне успел изложить. Не бывает виноватых чиновников, презумпция невиновности для общенациональных трагедий существовать не имеет права, дырки в законах, справедливость одна на всех. Признаться, хотел я с тобой поговорить, как бы со своим сыном поговорил: мой старший – тебе ровесник. А потом понял, что нет, не ровесник. Возмужал ты, Иван, в два дня возмужал, и разговор мой опоздал на эти два дня.
– Даст Бог, еще поговорим.