Но чем больше он старел и шаг за шагом обретал жизненный опыт, тем больше грусти светилось в его прекрасных глазах — радость жизни словно бы сама собой угасала, и мудрые улыбки становились все более печальными. Впрочем, он и в молодости не был общительным человеком. Всегда был погружен в работу и любил уединение. Не обзавелся ни женой, ни детьми, не мог похвастаться сколько-нибудь серьезными связями с женщинами (хотя случайных приключений было множество), в силу обстоятельств не имел семейных привязанностей — резня, учиненная в его родной деревне, унесла всех его близких. Он оказался человеком без корней, без прошлого, без родины. Будущего у него тоже не было. Не было продолжения, и не оставалось продолжателя. Он был достаточно богат, чтобы покинуть цирк Барнума и начать путешествовать по миру — просто так, из праздного любопытства, что называется, для собственного удовольствия. Испытывая порой денежные затруднения, присоединялся на некоторое время (непродолжительное) к какому-нибудь местному цирку и без особого труда поражал своим искусством воображение не слишком притязательных зрителей. Но безделье начало тяготить его. Ему надоело менять ландшафты, города и страны. Все больше и больше его охватывало то же самое чувство, которое испытывали и остальные члены команды, разбредшиеся по всему миру: из его жизни исчезло главное — стремление и возможность совершить что-то по-настоящему важное и полезное. С каждый годом все сильнее преследовало ощущение бессмысленности существования. Впереди не было ни достойной цели, ни обольстительного идеала, ни надежды на целительные перемены. Не приходилось ожидать и новых захватывающих приключений. Удручающая пресность и бессодержательность похожих друг на друга дней лишали последних сил и желаний. Короче говоря, наш милый армянский отрок превратился в героя романа, отложенного автором в сторону и позабытого в суете дней. Действие остановилось и заглохло. Из этой ситуации существовал только один выход: срочно вернуть сочинителя к письменному столу и заставить вдохнуть в произведение новую жизнь, наметить дальнейшие повороты сюжета, осветить какой-нибудь смелой выдумкой абсурдный унылый путь, которым герои плетутся без руля и без ветрил — и без всякой радости — чуть ли не двадцать, а может, и сорок лет (учитывая особое движение времени в художественном произведении). Арутюн решил, что он не готов более влачить столь жалкое существование. Тут, в этой точке, в повествование вмешался оберштурмбаннфюрер Найгель и задал чрезвычайно заковыристый вопрос: почему же Арутюн не использовал свой удивительный дар и не превратил себя в счастливого человека? Похоже, что Вассерман только и дожидался этого вопроса — терпеливо сидел в засаде и подкарауливал противника: выяснилось, что Арутюн испытывал непреодолимое отвращение к своим удивительным способностям. Они казались ему незаслуженным преимуществом, доставшимся ему, скорее всего, по ошибке. И чем больше мудрости обретал он с годами, чем лучше познавал безвыходный лабиринт, в котором люди заключены в силу своего естества, тем сильнее досадовал на свой сверхъестественный талант и на того, кто наделил его им. Он усматривал в этом некий неблаговидный поступок, подкуп, тайную взятку с целью избавить Творца Вселенной от угрызений совести: создав столько несчастных, нищих и убогих, взять вдруг и оказать нежданную великую милость одному из них — только одному. По его мнению, эта лукавая нечистоплотная подачка унижала и позорила человеческую часть его существа, ту часть, в которой не содержалось даже малой толики чуда.
Когда разразилась война, Арутюн по чистой случайности оказался заключенным в еврейском гетто Варшавы. В то время он был уже немолодым человеком с уязвленной и омраченной душой. Мы не можем в точности сказать, что происходило с ним, пока однажды ночью его не повстречал Отто: Арутюн шагал вдоль улицы и громко, надрывно плакал, как потерявшийся ребенок. Одна его нога тяжело, размашисто вышагивала по мостовой, а другая меленько, вприпрыжку скакала по тротуару. Он объяснил Отто, что его ноги исполняют таким образом армянский религиозный гимн, праздничное песнопение на два голоса, и предложил прислушаться получше.
Отто: По правде сказать, я ничего не услышал, возможно, потому, что вообще не обладаю музыкальным слухом и далек от религии и всех ее атрибутов. Но я тотчас понял: Арутюн снова с нами.
— В сущности, — объяснил Вассерман, — Арутюн нашел собственный, весьма оригинальный способ превратить себя в подлинное чудо, без того чтобы воспользоваться своим природным даром. И таким образом превзошел того, кто вручил ему унизительную подачку. Что называется, утер ему нос. Это произошло в один из вечеров в клубе «Британия», где Арутюн ради заработка выступал в качестве фокусника. Гонораром ему служил ужин. В ту ночь, после окончания представления, он как-то неловко, боком, сидел возле столика и с жадностью, как голодный пес, хватал еду с поставленной перед ним тарелки. Он был очень худ, глаза его сверкали странным блеском. Он прекрасно понимал, что представление провалилось: большинство фокусов не удались, подвыпившая публика прогнала его со сцены возмущенным свистом. На самом деле завсегдатаи клуба видели его уже в сотый раз и почти не глядели на сцену, поскольку знали все его фокусы наперед. У него просто не было ни физических, ни душевных сил исполнять номера как полагается. Он не испытывал ни малейшей злобы или неприязни по отношению к тем, кто осмеял и освистал его, — напротив, он винил в провале только себя: люди заплатили деньги, а он украл у них столь невинное удовольствие — быть обманутыми проворным фокусником. Внезапно его снова охватила отвратительная дрожь, неотступно мучившая его уже несколько дней. Чудотворец с легкостью справился бы с ней, но не фокусник. Руки его ни с того ни с сего начинали трястись, и, когда он поднимался на сцену, позорное дрожание усиливалось еще больше. Он прекратил жевать, опустил вилку на тарелку и испуганно огляделся по сторонам. К счастью, никто не наблюдал за ним. На столе стояла узенькая вазочка с единственным бумажным цветком. Все столы в ресторане «Британия» украшали либо небольшие вазы, либо кувшины, и в каждом помещался бумажный цветок модного коричневого цвета. Уже долгие месяцы Арутюн не видел настоящего живого цветка. Откуда-то из глубины его существа вырвалась беззвучная просьба: пусть этот цветок зазеленеет, пусть хотя бы в его глазах станет голубым или красным, как и положено быть цветку. Найгель насторожился и повел носом в знак протеста: «Удалить крамолу!» Вассерман не стал обращать внимания на его возмущение. Он вновь подчеркнул, что Арутюн чрезвычайно остерегается совершать чудеса, то есть что-либо получать или изменять сверхъестественным образом, например, ни за что не позволит себе превратить коричневый цветок в голубой или красный с помощью чародейства. Он только пытается нащупать в себе те скрытые силы, которые принадлежат ему по праву, которым изначально наделен любой рожденный женщиной. Он упорно смотрел на цветок, ни на секунду не отводил взгляда, от напряжения на глазах у него выступили слезы, мускулы лица начали судорожно подергиваться. Люди заметили его состояние, указывали на него друг другу и усмехались. Но он не видел их. Он до боли стиснул челюсти и продолжал смотреть сквозь слезы на цветок, пока не убедился, что края лепестков действительно поддаются давлению его взгляда и начинают медленно-медленно менять окраску. Одновременно зеленый цвет потихоньку вытеснял коричневый на поверхности трех бумажных листиков. Арутюн отчетливо ощутил центр, из которого исходит эта новая сила: она таилась в нем, в его теле, где-то там, в глубине головы, очевидно, в шишковидной железе у основания мозга, в том самом месте, где, по утверждению Декарта, происходит взаимодействие духа и материи. Соединяются душа и тело. Пожилой армянин неподвижно просидел против жалкого бумажного цветка до самого закрытия клуба. Официант, явившийся убрать со столика грязную посуду, проворно опустил в свой карман недоеденный ломоть тушеной конины. Владелец клуба грубо растолкал Арутюна, помог натянуть драное пальто и прокричал ему в уши, чтобы не вздумал завтра являться сюда: тут не нуждаются больше в таком никудышном фокуснике. Арутюн не слышал его. Он захватил с собой свой чудесный цветок и вышел вместе с ним в непроглядную ночь. Очутившись на улице, он зашагал задом наперед, потому что ощутил вдруг, что не может больше выносить привычный способ хождения, навязанного ему, по его мнению, без того, чтобы осведомиться о его предпочтениях и желаниях. Идея была немного нелепой, можно сказать, дурашливой и не сулила ничего, кроме неудобства и дополнительных мучений, но бунт — а ведь это действительно был бунт — всегда сопряжен со страданием и начинается, как правило, именно с него (см. статью бунт, мятеж, восстание). К тому же Арутюн (а также Вассерман) никогда не боялся выглядеть смешным. У него была цель, которая возвышала его над мелочными насмешками глупцов (людей, подобных Найгелю). Он двигался таким образом под уличным фонарем и продолжал размышлять. Фонарь испускал желтый, мутный, болезненно раздражающий свет, и Арутюн с досадой спросил себя, почему он должен видеть свет фонаря в точности таким же, каким его видят прочие двуногие. Обида сделалась вдруг непереносимой. Он дотронулся до лежавшего в кармане (уже порядком измявшегося) бумажного цветка, и кадык его дернулся и мгновенно скакнул вверх-вниз. Он вперил глаза в фонарь и смотрел на него очень долго, до тех пор, пока не закружилась голова. Глаза его слезились, веки распухли. Немецкие часовые топотали сапогами в соседнем переулке. Арутюн отступил в ближайший темный подъезд и оттуда продолжал смотреть на фонарь. Так он простоял, не двигаясь, почти четыре часа. В какой-то момент онемевшие ноги подкосились, он покачнулся и грохнулся плашмя на спину, но не выпустил из вида фонарь. Перед восходом фонарь начал сдаваться. От лампочки к Арутюну поплыли тысячи пыльных зерен, от которых исходил терпкий запах райских яблок, памятный ему еще с далекого детства в родной Армении. Он с удовольствием вдыхал этот запах. Вся улица наполнилась им. Да, он был старым, безумно уставшим человеком, и у него отчаянно болела голова, тяжелые молоты били внутри, но он был слишком взволнован и потрясен, чтобы обращать внимание на такие пустяки. Самым удивительным, пояснил Вассерман, было то, что как только Арутюн совершил свой невероятный прорыв в область невозможного, все сделалось простым и доступным и даже по-своему логичным: он начал пользоваться своими пятью чувствами по собственному выбору и желанию и таким образом отвоевал естественное право человеческой личности на свободу воли и самовыражения, неизвестно отчего отнятое у нее. Вассерман уподобил его узнику, который научился создавать скульптуры, исполненные взлета фантазии, из железных решеток на окнах своей камеры. Когда Арутюн осторожно дотронулся кончиками пальцев сначала до деревянного забора, а потом до соседней железной ограды, уши его (или пальцы?) различили незнакомые звуки, переменчивые и мелодичные, прелестно сплетающиеся и дополняющие друг друга. Вскоре он уже мог отказаться от прикосновений, поскольку и без того «слышал» шероховатость поверхностей, податливость или упругость различных материалов, а затем — даже их плотность или воздушность. Мир начал открывать ему изобилие своего калейдоскопического многообразия. Он научился придавать вкус запахам, мог вычленить из проносящихся мимо воздушных потоков певучие девичьи голоса и приказать им остановиться, исключительно силой своего взгляда окрашивал их в сиреневый цвет, заставлял несколько мгновений кружиться перед глазами, подобно рою пестрых огненных мушек, а потом позволял им снова стать прозрачными и невидимыми, бесследно раствориться в воздухе. Новый его талант наполнил весь мир вокруг дивным сиянием. Он не замечал течения дней, прекратил волноваться о своей судьбе и о еде, лицо его сделалось остреньким, как лисья мордочка. Одежда на нем истлела, и тело просвечивало сквозь нее. Люди, проходившие мимо, жалостливо качали головами (см. статью жалость). Но он не нуждался ни в жалости, ни в сочувствии. Он был счастлив.