— Сад, — сказал Вассерман, — дышал как одно огромное легкое.
Все мастера искусств согласились потом, что ими овладело странное ощущение: если тотчас, незамедлительно не свершится что-то из ряда вон выходящее, что-то чрезвычайно значительное и необычное, сад не сможет устоять в своем томлении и страдании, некая сила сорвет его с места, отчленит от корней, связывающих с землей, и вознесет в небеса. К счастью, Отто первым осознал, что происходит, и заставил Паулу пробудиться ото сна.
Отто: Вы думаете, это было так уж легко? Езус Мария! Наша Паула умеет спать!
Минуту она прислушивалась, потом все поняла и, как была, растрепанная и босая, выскочила наружу и кинулась бежать вдоль клеток, в одной ночной рубашке в цветочек…
Фрид: Да, именно той, которую я более всего ненавижу!
Вот она бежит: немолодая и грузная, неуклюжая и желанная, дорогая его возлюбленная, смеется и плачет, падает на бегу, и вскакивает, и издали кричит ему:
— Я иду, Фрид, я тут!
Скачет, как козочка, несется, как серна, взбегает по ступеням и налетает на него всей тяжестью своей могучей плоти, вжимается в него всей силой своей любви, и тело ее, теплое, обрюзгшее и податливое, сливается с его, сухим и жилистым, и вот они уже лежат, обнявшись, на широкой террасе перед флигелем, и Фрид совершенно забывает о том, что ему следует стыдиться этого юношеского порыва.
— измышление, ложь, фантастическая история, рожденная свободным, чтобы не сказать разнузданным, воображением.
Лишь однажды Вассерман признался, что у него имеется «душевная потребность в выдумке». Это было после того, как Найгель рассказал ему — по его просьбе, — как он первый раз в своей жизни убил человека. Это был индус, солдат британской армии, и Найгель застрелил его в бою во время Первой мировой войны. Вассерман не удовольствовался этими скупыми фактами, он попросил Найгеля продолжить, и поведать о следующих подобных случаях, и, главное, сообщить, что он чувствовал, когда совершал очередное убийство. Найгель хотя и неохотно, но согласился, однако, когда Вассерман начал досаждать ему всяческими каверзными расспросами, проявляя совершенно неуместное и неделикатное любопытство («А не вопрошал ли ты душу свою, почему именно ты сделался убийцей именно этого, а не другого? А скажи, хорошо ли, покойно ли ты спал в ту ночь, по окончании боя?» — и так далее), Найгель разозлился и объявил, что, во-первых, убивая противника, он выполнял приказ командования, а во-вторых, в жизни своей он не убил никого ради собственного удовольствия или из-за того, что этот человек был ему мерзок. И вообще, он не понимает, зачем Вассерману требуется весь этот квач мит зосе, вся эта чушь собачья. Тут Вассерман слегка побледнел и сказал, что он обязан это выяснить.
— Принужден, принужден я, герр Найгель, спрашивать, поскольку обязан верить, что и у тебя имеются терзания души и угрызения совести, и порой гложут сердце сомнения, и переворачиваются кишки в животе от ужаса.
Найгель:
— Только из-за этого? Чтобы я стал капельку более интересным литературным персонажем в твоем убогом сочинении?
Вассерман:
— Нет, герр Найгель, не из-за литературы! Из-за меня самого. Ради супруги моей и доченьки. Из первых рук это дело, и на плоти моей печать его. Такой вот эгоизм, с вашего позволения. Обязан я верить, что не убивал ты просто так, походя, как выдергивают, не будем сравнивать, гвоздь из стены. Пойми, ваша милость, ведь сердце разрывается, и душа раскалывается, кипит, клокочет и негодует — обижается душа! И все дни несчастной моей жизни встают передо мной и рыдают, все то немногое, что сумел собрать я себе за долгий срок горестного моего пребывания в мире, все тревоги, которые испытал, и проклятые привычки мои и комплексы, и презренные вожделения, и капелька любви, которой удостоился, и даже, с твоего позволения, заслуги и таланты, из всего перечисленного проистекающие… Вообще, вся эта фигура, уродливая карикатура, называемая Аншел Вассерман, вся эта персона, которая тем только и хороша, что существует в одном экземпляре, ведь большое это счастье, что нет еще одного такого — уродующего и позорящего красоту мира, но, как ни крути, несмотря на все это, владение она мое… Единственное владение, и она, душа то есть, не может вынести той мысли, что с такой легкостью можно от нее отказаться, столь равнодушно, ведь даже имен наших не спрашивали, не пожелали выяснить, прежде чем уничтожить, отправить в небытие, и поэтому, позволь, потешу немного себя, продолжу копаться и дознаваться, выискивать в тебе хоть тень раскаяния, хоть одно-единственное угрызение совести, сердечное содрогание, и присвою тебе свою выдумку — будто посетило тебя размышление и сомнение, будто ощутил ты хоть раз капельку жалости — оставь мне хоть это, требуется, требуется мне это глупое измышление, жаждет его душа моя, такая вот потребность в фантазии, а затем иди себе своей дорогой и поступай по разумению твоему…
Найгель:
— Слушай, Вассерман: говори, что хочешь, делай, что хочешь, изволь, плети свои враки, только не жди, что это повлияет на меня.
— выбор, предпочтение — по свободному волеизъявлению человека — одной какой-то возможности всем прочим из ряда существующих.
По мнению Вассермана, выбор — это акт максимального выражения человеческого в человеке. Это утверждение было высказано в рамках спора, возникшего между Вассерманом и Найгелем по поводу будущего маленького Казика в то время, как он начал осознавать себя. Это случилось в три ноль-ноль ночи, когда Казик очнулся восемнадцатилетним юношей от сна возмужания (см. статью возмужание, сон возмужания) и вновь был подхвачен потоком непрерывно текущего времени. Проснувшись, он потребовал от Фрида, чтобы тот открыл ему, кто он.
— Ты тот, кто избрал существование, — ответил ему доктор и, помолчав, прибавил с сомнением, что желал бы, чтобы Казик избрал существование в образе человеческом.
— Ха! — произнес Найгель с издевкой. — Может, твой уважаемый доктор откроет и мне, как это избирают быть человеком? Я всегда полагал, что мы такими рождаемся — в образе человеческом.
И тут разгорелся спор. Вассерман высказался в том смысле, что ты становишься человеком, когда избираешь для себя определенные ценности, когда соглашаешься придерживаться в жизни строго обозначенных правил и ограничений. Тут Найгель поинтересовался, не считает ли Вассерман, что он, Найгель, не вполне человек — в силу того, что избрал иные ценности.
Вассерман:
— Пардон?
— Ведь я тоже избрал! Вполне осознанно и самостоятельно избрал ценности нашего движения и партии, требующие от меня неукоснительно исполнять приказы и убивать, когда это необходимо. Почему же ты воображаешь, что я менее человек, чем ты? Если человек способен сделать нечто — это уже человеческое дело, не так ли? Что говорит об этом твоя еврейская мораль?