Я не удивился. С самого начала что-то подсказывало мне, куда именно лежит наш путь. Казалось логичным, что Квирк приведет меня сюда. Дрожа от сырости, я стоял, не зная, что произойдет дальше. Дождь стучал по листве вишневых деревьев; сколько же у них терпения и стойкости, подумал я. На мгновение мне привиделось, что мир вокруг в немой покорности корчится в предсмертных муках. Я наклонился, и капли дождя застучали по спине. Позади, сначала тихо и неуверенно, потом все четче и яснее зазвучала дробь копыт: я поднял голову, обернулся и увидел юношу верхом на черно-белой неоседланной лошади. Он направлялся ко мне. Сквозь плотную завесу дождя сначала удалось разглядеть лишь контур скакуна и наездника, слившихся в одну неясную фигуру. Она могла принадлежать и фавну, и кентавру, но все же я увидел юношу верхом на лошади. Он был босой, в грязной шерстяной фуфайке, коротких штанах, восседал на унылой кляче с провисшей спиной и раздутым животом. Приблизившись, бедняжка покосилась на меня настороженным оценивающим глазом. Казалось, юноша совсем на намок, словно его защищал невидимый стеклянный щит. Поравнявшись со мной, наездник натянул веревку, которая служила ему поводьями, и лошадь перешла на неровный шаг. Я хотел заговорить с ним, но не знал, что сказать и промолчал. Юноша то ли улыбнулся мне, то ли, непонятно почему, скорчил гримасу. У него было изможденное бледное лицо и рыжие волосы. Я обратил внимание на старомодный ремень: в его возрасте я сам носил такой же пояс из красных и белых гибких полос с серебряной пряжкой в виде змеи. Я думал, что он заговорит со мной, но он молчал, кривя рот в своей улыбке-гримасе. Потом щелкнул языком, тронул пятками бока лошади, и они направились в переулок, откуда я только что вышел. Я последовал за ними. Ливень стихал. Лошадиная шкура пахла мокрой мешковиной. Возле боковой калитки сада юноша остановился и опираясь на круп лошади, оглянулся, бросив на меня безучастный взгляд. Что произошло в момент нашего бессловесного общения? Я жаждал какого-то знака свыше. Через несколько секунд он отвернулся, дернул за поводья и лошадь, словно заводная, двинулась вперед по кривому переулку. Они неторопливо удалялись, пока не скрылись из виду. Я навсегда запомнил этого странного юношу и его пеструю кобылу, скрывшихся за пеленой летнего дождя.
Я внимательно оглядел калитку. Это был так называемый черный выход, деревянная дверца, почерневшая и трухлявая сверху донизу. Она держалась на двух ржавых петлях, вмурованных в побеленную стену, и ржавой задвижке. В детстве, после школы, я часто проходил в дом таким путем. Я подергал задвижку. Поначалу она не поддавался, но, наконец, уступив моим усилиям, толстый, с мой большой палец, цилиндр заскрипел и повернулся. За калиткой простирались запущенные спутанные заросли ежевики, сквозь которые придется продираться. Дождь прекратился, стыдливо выглянуло солнце. Я притворил за собой калитку и постоял, оглядывая сад. Сорняки кое-где доходили мне до плеча. Мокрые розовые кусты обвисли, роняя на землю капли, а от измятой травы поднимался туман; листья лопухов, размером с лопату, сверкали бриллиантовой россыпью брызг. Дождь пробудил улиток, и теперь они были повсюду: ползали в траве, покачивались на листьях шиповника. Я направился к дому; задняя часть его покосилась, словно от ужаса перед растительным нашествием. Крапива жалила меня, мокрая паутина вуалью накрывала лицо. Запах умытых дождем сорняков сразу напомнил детство. Солнце пекло все сильнее, мокрая рубашка прилипала к спине. Я чувствовал себя героем старой саги, который, после долгих странствий, уже без шлема, уставший и израненный, шагает по опасной дороге. Дом следил за мною пустыми неузнающими глазами, не подавая признаков жизни. Я вошел во двор. Повсюду валялись ржавеющая кухонная утварь: стиральная доска и каток для глажки белья, старый холодильник, бесстыдно обнаживший непривлекательные белые внутренности, сковородка с каким-то пригоревшим куском. Я чувствовал себя чужаком, который с тревожным ожиданием осматривает незнакомое место.
Через забранное решеткой подвальное окно я разглядел Квирка, вернее, его голову. Жуткое зрелище — большая круглая голова на уровне земли, словно ее владельца зарыли по шею внутри клетки. Поначалу я не понял, чем он занят. Квирк то наклонялся, то резко выпрямлялся и, казалось, увещевает кого-то ровным бесстрастным голосом, словно читает лекцию. Я шагнул вперед, чтобы получше рассмотреть его, и увидел, что он сидит за столом перед тарелкой с едой и методично работает ножом и вилкой. Теперь солнце припекало мне шею, кожу саднило от царапин, полученных в зарослях шиповника, и ожогов крапивы, а густой мрак подвала, в котором расположился Квирк, показался таким маняще-прохладным. Я направился к высокой узкой двери, похожей на часового в будке. Ее много раз покрывали черной краской; два зарешеченных окошка наверху располагались так высоко, что, казалось, дверь с недоверием и угрозой рассматривает меня. Я попробовал повернуть ручку, и она сразу же приветливо распахнулась. Я осторожно перешагнул порог, весь во власти недобрых предчувствий, как жена Синей Бороды. И тут же дверь за спиной как живая тихонько охнула и закрылась.
Я очутился на кухне. Такое чувство, будто никогда здесь раньше не бывал. Или бывал, но в другом измерении. Естественно, мне стало не по себе! Все казалось изменившимся. Словно заходишь за кулисы и видишь оборотную сторону декораций: каждая деталь знакома, но выглядит не так, как должна. Где же мои меловые отметки? Я оказался во власти того особого холодного возбуждения, которое накатывает во сне, которому нельзя сопротивляться, которое полностью овладевает тобой, отнимает все силы. Если бы я мог так же неслышно скользить по жизни и видеть всю ее оборотную сторону! Дверь в буфетную, расположенную в подвале, закрыта, из-за нее слышится постукивание ножа и вилки, которыми орудует Квирк. Стараясь не шуметь, я направился к холлу. Блеск линолеума на мгновение воскресил воспоминания о сельской дороге, по которой я шел давным-давно дождливым и ветреным апрельским вечером: птицы кувыркались в воздушных потоках, а на черной полоске пути блестело отражение светло-голубого разрыва в хмуром полотнище неба. Вот и холл: засыхающий в медном горшке папоротник, разбитое стекло фрамуги, к вешалке для шляп прислонен с каждым разом все больше напоминавший человека велосипед Квирка. Вот лестница, освещенная ярким снопом солнечного света, бьющим из окна. Я стоял, прислушиваясь, и, казалось, тишина тоже прислушивается ко мне. Ступил на лестницу, ощущая ладонью неприятную клейкость перил, словно предлагавших мне сомнительную близость. Зашел в комнату матери и присел на край кровати. Здесь царил какой-то зловещий дух, как будто что-то сгнило и превратилось в тончайшую пыль. Белье на кровати оказалось смятым, а подушка хранила впадинку от затылка. Через окно я любовался дальними голубыми холмами, мерцавшими в очищенном ливнем воздухе. Долгие минуты я так и сидел, прислушиваясь к малейшим отзвукам дня, словно к отголоскам неведомой битвы, не думая, а лишь чуть прикасаясь мыслью к происходящему, осторожно, словно ощупывая края разверстой раны.
Касс неизменно проявляла доброту и внимание к матушке. Это меня всегда удивляло. Между ними установилась некая тайная связь, и я раздражался, чувствуя себя лишним, непосвященным. В чем-то они похожи. То, что у матери было расстройством, у Касс трансформировалось в полнейшую апатию и отрешенность. Так работает черная магия процесса смены поколений, развивая, усложняя наследственные черты, превращая в итоге предрасположенность в полноценный недуг. Касс иногда проводила у постели умирающей целые часы, казалось, ее не тревожили ни вонь, ни ее неизбежные причины, ни непробиваемое молчание. Они общались без слов. Один раз я даже застал ее спящей на груди матери. Я не стал ее будить. А мама едва ли не злобно смотрела на меня поверх головы девочки. Касс еще сильнее, чем я, страдала бессонницей. Сон казался ей чем-то вроде перехода к смерти. Даже годовалым ребенком она старалась бодрствовать, боясь не пробудиться утром. Я заходил к ней в комнату и видел, как она лежит в темноте с широко распахнутыми глазами, вся сжавшись. Как-то ночью, когда я…