Психотерапевт по имени Льюис или Луис — я так и не узнал, имя это или фамилия — оказался состарившимся молодым человеком с очень красивыми темно-карими безумными глазами. Он вяло пожал мне руку, провел по устланной ковром лестнице, что сразу же напомнило родной дом, и оставил одного в тесной комнатушке с затхлым воздухом, окна которой, прикрытые сетчатыми занавесками, выходили на двор, где стояли мусорные баки и гуляла одинокая кошка. Прошло минут пятнадцать. В доме царила похоронная атмосфера ожидания, словно вот-вот должно произойти некое ужасное событие. Полная тишина. Я представил себе Льюиса, закрывшегося где-нибудь поблизости с куда более несчастным бедолагой, почувствовал себя симулянтом, и мне захотелось немедленно сбежать. Но тут появился хозяин и проводил меня в комнату для консультаций на первом этаже, обстановку которой составляли темно-серый стол, два кресла и ковер овсяного оттенка. Я сразу же начал сбивчивую, граничащую с истерикой исповедь о том, каким обманутым чувствую себя. Он поднял изящную, безволосую руку, на секунду прикрыл глаза, покачал головой. Наверное, те же самые жалобы он слышал от всех, впервые посетивших его пациентов. Я не мог этого вынести и объяснил, что на самом деле не знаю толком, зачем здесь очутился, а когда он ответил, что тоже понятия не имеет, почему я пришел, удивился. Я даже не понял, что он шутит.
— Возможно, вы мне расскажете? — мягко предложил он, — и тогда мы оба поймем.
Я уже начал уставать, потому что подозревал: на самом деле он прекрасно знает, кто я такой и в чем дело, прошла всего пара недель с тех пор, как мой позор как растекшееся грязное пятно проник во все газеты. Я считал, что с его стороны дурной тон и нарушение профессиональной этики руководствоваться тем, что происходит за пределами этой комнаты. В любом случае, во время сеанса все остальное перестает существовать. Приемная психотерапевта, где даже тишина чувствуется как-то иначе — мир в себе. И конечно, опыт с Касс мне никак не помог. Действительно, у меня и мыслей о ней не возникло. Каждому своя печаль.
Мы расположились в креслах; нас как бдительный судья разделял стол. Смутно помню, что тогда рассказывал. В разговоре то и дело возникали неловкие паузы. Один раз, к моей досаде, хотя ничего неожиданного тут не было, на глаза навернулись слезы. Словами Льюис помог мне мало, хотя само его присутствие казалось странно красноречивым. Запомнились два эпизода нашей беседы. Я пожаловался, что несчастен и поспешно рассмеялся, уверенный, что сейчас услышу стандартное: «кто из нас счастлив?» но, к моему удивлению, он покачал головой, посмотрел в полукруглое окно на распустившиеся почки каштана, и сказал: нет, нет, я считаю, что радость — естественное состояние человека. Конечно, мы не всегда способны различить, что хорошо, а что плохо, продолжал он, но я его почти не слушал: то, что он сказал, настолько поразило меня, что буквально лишило дара речи, и в тот день сеанс закончился раньше обычного.
Второе, что запомнилось — его заявление о том, что меня просто-напросто раздавили, именно так он и выразился. Я подумал, что это звучит впечатляюще, даже мелодраматично, так ему и сказал. Он настаивал на своем — но не спорил, а только сидел молча, ощупывая меня холодным напряженным взглядом, и после минутного раздумья пришлось согласиться: да, я раздавлен, именно так себя и чувствую.
— Но что именно меня раздавило, вот вопрос? — спросил я скорее нетерпеливо, чем жалобно.
Естественно, ответа не последовало. Больше я к нему не ходил, и не потому, что был разочарован или обозлен на то, что он не сумел помочь, мне просто показалось, что больше ему нечего сказать. Полагаю, и он так думал, потому что прощаясь, пожал мне руку крепче обычного, а улыбка выражала понимание и грусть; так улыбается отец, провожая сына в большой мир. Когда вспоминаю о нем, меня охватывает тоска, едва ли не ощущение потери. Возможно, он действительно помог мне, хотя я этого и не понял. Тишина его приемной так умиротворяла. Я написал о нем Касс. Нечто вроде исповеди, неуклюже замаскированной натужным юмором, нечто вроде извинения, как будто я, ничтоже сумняшеся, уселся на дальнюю скамейку храма, куда она всегда стремилась. Касс не ответила. Я подписался: «Раздавленный».
Что мне делать с этой девочкой, с этой Лили? Она занимает мысли, но такое развлечение меня совсем не радует. Чувствую себя сатрапом-импотентом, которому слуги навязывают очередную ненужную жену. С ее присутствием в доме становится невозможно тесно. Она нарушила установившееся положение вещей. Мне вполне хватало призрачной женщины с ее еще более призрачным чадом, а тут еще эта вызывающе земная девица вторгается в мою жизнь. Я терплю ее, но чувствую себя так, словно в любое мгновение может произойти взрыв. В свой первый рабочий день Лили выскребла пол на кухне, вытащила все из холодильника и положила обратно, а из-за ее манипуляций с туалетом до сих пор плохо работает смыв. После таких трудов ее трудовой энтузиазм угас. Конечно, можно избавиться от нее, просто сказать Квирку, что она не нужна, я как-нибудь обойдусь своими силами, но что-то мне мешает. Возможно, я подсознательно жажду общения? Вообще-то Лили не очень разговорчива. Постоянно ноет, как будто сидит здесь под домашним арестом. Если она так недовольна, почему не уходит? Я плачу ей жалкие гроши, только на карманные расходы, стало быть, здесь нет никакой выгоды ни для нее, ни для Квирка. Тогда почему он мне ее навязал? Возможно, чувствует вину за то, что многие годы дом оставался без присмотра, хотя боюсь, угрызения совести не особенно тревожат таких, как он. Лили остается допоздна; развалившись в кресле в гостиной, читает глянцевые журналы, или сидит у окна, подперев щеку кулачком, лениво следя за редкими прохожими. Когда начинает темнеть, за ней является Квирк: подкатывает к двери на велосипеде, виляя передним колесом, затем смиренно, как бедный родственник, проходит в холл. Я замечаю, как тяжело он кладет ей руку на плечо, а она делает вид, что хочет освободиться. Не знаю, куда они уходят на закате — бесцельно уплывают в темноту, словно в никуда. Я смотрю вслед яркому огоньку велосипеда, постепенно гаснущему в сумерках вечера. Что они делают, когда покидают дом? Однажды я спросил Лили о матери, и лицо ее сразу окаменело.
— Умерла, — глухо произнесла она и отвернулась.
Ей всегда скучно; скука — ее образ жизни, среда обитания. Она беззаветно отдается безделью, почти чувственно наслаждается им. Лень ее идеал… Занимаясь какой-нибудь рутинной работой — подметая пол, протирая подоконник — вдруг медленно останавливается, руки ее падают, щеки словно обвисают, расслабляются и набухают губы. В такие минуты неподвижности и самозабвения она излучает внеземную ауру, поток отрицательных импульсов. И конечно, напоминает мне Касс; в каждой девочке я вижу свою собственную. Нет более несхожих созданий, чем эта томная неряха и моя вечно беспокойная дочь, и все же есть в них какое-то сходство, причем очень важное. Какое? Застывший, бессмысленный взгляд, медленно моргающие веки, натужная попытка сосредоточиться; именно так выглядела Касс в возрасте Лили, когда оглядывалась на меня, если я пытался вывести ее из ступора. Но есть что-то еще, что-то более существенное, заставляющее меня терпеть вторжение в мое одиночество.
Не понимаю, чем Лили заполняет свой день. Я стараюсь следить за каждым ее движением. Замираю и подслушиваю, затаив дыхание, но уже не чувствуя то радостное нетерпение, с которым я, только приехав сюда, ждал появления моих привидений. Она может часами вести себя тихо как мышка, и вдруг, стоит чуть ослабить бдительность, из транзистора (она повсюду таскает его, словно талисман) загромыхает музыка; или хлопнет дверь спальни, и ее каблучки простучат ураганную дробь по ступенькам, как будто мойщик окон сорвался со стремянки. Случалось мне видеть, как она репетирует свои танцы, подпрыгивая, покачиваясь в такт звенящему ритму, подпевая своим гнусавым фальцетом. Заметив меня, сразу сбрасывает наушники и отворачивается, смотрит мне под ноги, будто я сотворил с ней что-то непотребное. Она рыщет по всему дому, как я в детстве. Побывала на чердаке — надеюсь, не встретила там тень отца — и, конечно же, в моей комнате. Интересно, какие тайны ей откроются? Заспиртованных лягушек там больше нет. Нет и моей коллекции порнографии, я выбросил ее в порыве самоотвращения — и, по-моему, раз и навсегда излечился от любострастия.